Ораторское искусство с комментариями и иллюстрациями - Марк Туллий Цицерон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завидовать другому – это значит тоже соперничать, только более ревниво; в чем же тут польза, если вся и разница в том, что соперник томится о чужом добре, которого у него нет, а завистник – о чужом добре, потому что оно есть и у другого? Как одобрить человека, если он, пожелав чего-нибудь, тоскует вместо того, чтобы добиваться желаемого? А мечтать одному иметь все – это уже верх безумия.
А хвалить среднюю меру порока – разве это правильно? В ком есть похоть и в ком есть алчность, может ли тот не быть похотливым и алчным? В ком гнев – не быть гневливым? В ком тревога – не быть тревожным? В ком робость – не трусом? И этого-то человека – похотливого, гневливого, тревожного, робкого – мы и будем считать мудрецом?
Цицерон, хотя и не вдаваясь в подробности, критикует «золотую середину», правда, неубедительно: ведь, скажем, похоть и алчность не являются противоположными пороками. Цицерону здесь важно не предпринять систематическую критику Аристотеля, а просто сказать, сколь чужд порок его гражданскому чувству.
О том, что такое настоящая мудрость, можно сказать много и пространно, но мы скажем коротко: это знание наук божеских и человеческих и понимание, в чем причина всех вещей. При этом все божеское должно служить образцом, а все низшее, человеческое, – быть направляемо добродетелью. Ты говоришь, что утопаешь в буре страстей, как в море, волнуемом ветрами?
Определение мудрости – стандартное школьное, но именно со слов Цицерона вошедшее в европейскую культуру: скажем, на фреске Рафаэля в Зале Подписей в Ватикане девиз философии – «Знание причин».
Но что же могло вызвать эту бурю там, где были покой и достоинство? Что-нибудь внезапное и непредвиденное? Но может ли такое произойти с человеком, который заранее предвидит все людские превратности? А когда нам говорят о том, что чрезмерное нужно отсекать, а естественное оставлять, то что же естественное может быть чрезмерным? Все, что порождено такими заблуждениями, должно быть искоренено и выкорчевано до основания, а не только подрезано и подстрижено.
Но так как я подозреваю, что тебе хочется узнать не столько о мудреце, сколько о себе самом (мудреца ты считаешь уже свободным от всяких страстей, а сам только стремишься к этому), то посмотрим, какие же средства предлагает философия против болезней души. Такие средства, конечно, есть, – не такой уж недоброй была природа к людскому племени, чтобы дать ему столько лекарств для тела и ни единого для души: напротив, для души она сделала даже больше, потому что поддержку для тел можно найти на стороне, а спасение для души – в ней самой.
Цицерон отстаивает важнейший стоический тезис против аристотелизма – средства спасения души находятся не в разуме, способном к счастью, как считал Аристотель, но в самой природе, которая создала тела и души как разумные. Аристотель исходил из того, что любой человек может быть счастлив, разумно согласовав свои потребности с возможностями, вообще относясь разумно ко всем ситуациям, тогда как для Цицерона счастье одного человека требует счастья всех сограждан, которое состоит прежде всего в охране прав собственности и безупречной работе государственных институтов.
Но чем выше людская душа и божественней, тем больше требует она забот. Поэтому с толком приложенный разум сразу находит лучшие лекарства, а небрежно приложенный – чреват опасностями. Итак, обращаюсь теперь с речью прямо к тебе, ведь ты лишь притворно расспрашиваешь о мудреце, а на самом деле имеешь в виду себя.
Для различных страстей различны, понятным образом, и лекарства. Не для всех болезней пригодны одни и те же средства: иное нужно тоскующему, иное – сострадающему, иное – завидующему. Но какую бы из четырех страстей ни взять, будет разница: во-первых, вести ли речь о всей страсти в целом (то есть о небрежении разумом или чрезмерном вожделении) или о ее отдельных видах (каковы страх, желание и прочее), и во-вторых, говорить ли о том, что предмет горя не стоит этого горя, или о том, что в жизни вообще нет места горю: так, если кто-то страдает от бедности, нужно выбрать, доказывать ли, что бедность не есть зло или что человеку вообще не должно ни о чем печалиться. Последнее лучше: если увещание о бедности окажется безуспешным, то останется место и для горя; если же унять горе теми доводами, о которых говорено вчера, то горечь бедности снимется сама собою.
Цицерон рекомендует стоический жанр «увещания», особой речевой тактики, в которой утверждается одновременно, что пороки вредны с точки зрения природы и пороки излишни с точки зрения природы. Поэтому оказывается, и что богатство – суетно, а тем самым вредно, и любая забота, в том числе забота о нем, своим излишеством оскорбляет природу. Так лучше всего можно утешить человека, лишившегося богатства.
Всякая страсть, конечно, успокаивается, когда вразумишь, что предмет, вызывающий радость или желание, не есть благо, а противоположный, вызывающий страх или горе, не есть зло; но полное и настоящее исцеление наступает, лишь когда докажешь, что страсти сами по себе порочны и не оправданы ни естеством, ни необходимостью: так, мы видим, что горе смягчается, если горюющим выставить на вид бессилие и изнеженность их души и, наоборот, похвалить твердость и стойкость тех, кто выносит людскую долю, не смущаясь духом.
Цицерон требует вводить в увещевание примеры сограждан, которые не пали духом перед испытаниями. У современных слушателей такой прием может вызвать раздражение: мы читаем биографии великих людей, думая, что нам не по силам их подвиги, и нам не понравится, когда нам скажут: «А с этим великим человеком случилось еще худшее, чем с тобой, но он не возроптал». Но для слушателей Цицерона важно, что страдающие люди идут по пути славы, а каждый гражданин тоже встал на путь славы, поэтому должен брать пример со славных людей, мужественно перенесших страдания.
Это обычно удается с теми, кто продолжает считать беду бедою, но согласны терпеть ее безропотно. Для одного благо заключено в наслаждении, для другого – в богатстве, но и того и другого можно от невоздержности и алчности избавить. Самое лучшее – это та речь и те мысли, которые разом и уничтожают ложное мнение, и снимают болезнь; но удается это редко и не перед многолюдной толпой.
Бывает, однако, и такое горе, против которого это лечение бессильно, – например, если человек страдает оттого, что нет в нем доблести, высокого духа, чести, чувства долга. Это тоже мучение, но истреблять его надобно иначе – с помощью философов, хотя бы они во всем остальном и противоречили друг другу. В самом деле, все философы согласятся, что душевные движения, отклоняющиеся от прямого пути разума, порочны. Твердым, спокойным, серьезным, возвышающимся над всем человеческим – вот каким видим мы мужа сильного и высокого духом. Ни горе, ни страх, ни желание, ни ликование, конечно, не могут его коснуться, ибо все это свойства тех, кто допускает, что превратности жизни человеческой могут быть сильней, чем их душа.
Все философы – Цицерон исходит из того, что философия – практика рационального убеждения, а значит, нравственная философия всегда отдает предпочтение разумному перед неразумным.