Рассекающий поле - Владимир Козлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А между тем конфликт между старым описанным и новым неописанным нарастал. Старые люди слишком медленно двигались. Они были слишком сложны, речисты, образованны. И ни к чему их в конечном счете не применишь, кроме себя самих. Их иерархии были столь подробны, что только изучение таковых от человека непосвященного потребовало бы всей жизни. Поэтому сложность была доступна в основном по праву рождения. А иначе за нее надо было бороться, обнаруживать титанические, сверхчеловеческие силы – в том числе силы простоты. И те, кто боролся и не погибал, неизбежно становились врагами сложившегося мира. Они готовили на него покушения.
И вот мир поехал в будущее – поездом, автомобилем, самолетом, телефоном, радио. А если пути прогресса проложены, значит, ты должен немедленно мчаться по ним всем сразу. Ты должен стать частью массы, возвыситься до уровня треугольников и квадратов в своем лице – потому что именно такими предстают люди на скорости. Мы выхватываем друг из друга только самое необходимое нам. Простая схема человека вместо сложного непонятного образования – это было прогрессивное решение. Миру оказалась предложена широчайшая галерея таких схем.
Но прием работает, только если мы заражены всем тем искусством, которое представляет Рембрандт, – то есть мы помним, что искусство – оно о человеке. И когда, вооруженные этим знанием, мы видим таблицы Кандинского, то даже свободная кривая на точке воспринимается как неожиданный ракурс – как образ человека. Образ, говорящий, что я что-то о человеке еще не понимаю, что – внимание – с человеком происходит нечто невообразимое, что иначе, чем волнистой линией, мы пока передать не можем.
Но после семи залов двадцатого века вспомнить, о чем было классическое искусство, уже невозможно. В схемах на полотнах человек более не считывается. Кажется, Малевич бы вздрогнул, если бы ему сказали, что в «Супрематической композиции» разыгрывается драма человеческого существования в мире. Это – просто дизайн обоев. Это заготовки под будущие заказы этикеток, афиш, интерьеров. Прикладное искусство. Следующим залом мог бы быть зал современного супермаркета, какие показывают в американском кино.
Единственным предметом, от которого на деле отказалось беспредметное искусство, похоже, стал человек. А ведь это, наверное, была веселая игра – подражать вещам и машинам, представлять себя винтиком, плугом, терминатором. Осваивать безжалостность форм. Да, мы всегда восхищаемся людьми, у которых получается перешагнуть условности человеческого. «Я люблю смотреть, как умирают дети» – не такая уж это неприменимая в реальности фраза. Как показало время, дайте только время. Подражание машинам позволяет не слишком задумываться, на комбайне ты работаешь или оператором в печи концлагеря. Оттарабанил с девяти до шести – и домой. Конвейер может производить все, что угодно: автомобили и смерть. Но ведь, нажимая кнопку, никто особенно и не знает, что там должно в итоге сходить с ленты – кастрюля или труп. Твое дело – кнопку жать, а если ты настолько одарен, что не справляешься даже с этим, в этом тяжелом деле тебе всегда найдется замена.
Ну и художник тоже теперь не совсем гений. Мне кажется, что в зале авангарда фамилии могли бы быть любыми – картины бы от этого не сильно изменились. Художники с забавным энтузиазмом встали на путь, на котором ничего не остается, кроме как выигрывать в спортивном состязании, выживать среди волков, так же умеющих чертить композиции из фигур. Вот он, кстати, – дух нашего времени, дух российских девяностых. От времени не отставай, бывай в правильных местах, имей дело с правильными людьми, говори правильные слова, заведи себе правильную девочку. Потому что в будущее возьмут не всех. Мы не вылечим мир – и в этом все дело. Пусть спасет лишь того, кого можно спасти, спасет лишь того, кого можно спасти
Везде нужны связи, даже в искусстве. А картины и песни могут быть почти любыми. Кого сильный признает художником, певцом и поэтом – те и будут. А слово «авторитет» у нас сегодня имеет только одно, современное, значение.
Так заканчивается искусство, так заканчивается Эрмитаж.
Но кто вам сказал, что современность современна? И уж тем более, что это главное ее качество?
Поедем на пятьдесят километров в любую сторону от дома, да что там – поднимемся в гости на соседний этаж и начнемте описывать этих марсиан. Посмотрите, какие монстры: запястий нету, вместо глаз – точки, щи хлебают лаптем. Хорошо, идем дальше – следующая квартира. Все ясно: небо – зеленое, будильники – расплавлены, слоны – на паучьих ножках. Конечно. А чего еще от них можно ожидать. Я не удивлен. Я точно знаю, что буквально за стеной могу обнаружить самое невообразимое, фантастическое и несовременное. А искусство это знание уже изображает больше ста лет. Это оно нам подсказало, как относиться ко всему непонятному, ко всем незнакомым нам формам человеческой жизни. У нас для их описания есть язык палочек и клякс. Я захожу к соседу и вижу вместо него марсианина или зомби. Из его грудной клетки прямо сейчас может вылезти чужой.
«Просто людьми надо быть!!»
А как ими быть, дорогой мой отчим? Ты же видишь, что в мире творится: куда ни глянь – сплошное извращение и беспредел.
Мне хотелось вернуться туда, где пела оперная дива. Я забирал влево, но понимал, что остаюсь где-то справа – с неосвещенной солнцем стороны. А там – я помнил – лил в высокие окна свет, в лучах висела пыль.
«Что с тобой? Как я могу тебе помочь? Что здесь происходит?» О, какие простые вопросы! Элементарные, естественные, как утро, вопросы. Вот язык, которым пристало бы разговаривать с незнакомым человеком – не правда ли, рыцарь Персеваль?
Не хочу лишнего пафоса, но я никогда не слышал этих вопросов. Никто и никогда их ко мне не обращал. Никому не было интересно, что со мной. Хоть в блевотине стой, хоть тычь в лицо разрезанной веной. Впрочем, не было такого – были состояния и похуже, то есть состояния, которых вообще не видно. Ты их испытываешь в деталях, твои глаза, казалось бы, – зеркало души, но – даже не надейся. Это все – клинопись умершей цивилизации.
У меня даже опасения: вот кто-нибудь спросит меня подобным образом, задаст великодушный и невинный, но точный вопрос безо всякой задней мысли – и я, слабенький именно на это место, глядишь, в ноги ему брошусь: мол, извините, но вы сразу в ответе за дальнейшую судьбу того, кто ждал этого вопроса много лет. Так что приготовьтесь выслушать ответ – он будет о-очень небыстрым: выживут не все.
В общем, все очень запущено – и слава богу, что я это понимаю. Но я осознаю и свою ущербность. Впрочем, про ущербность мне не все понятно.
У меня был одноклассник Павлик, с которым мы сидели за одной партой. Очень веселый домашний парень. Его семья жила в четырехкомнатной квартире, и у него была своя комната. Я бывал там многократно, причем к себе в гостинку не часто его приглашал. Так вот, сколько его помню, его мама, работавшая в сфере общепита, подстраивающегося под новую реальность, заходила к нему постоянно и спрашивала: «Что с тобой, Павлик? Почему у тебя такое грустное лицо? У тебя неприятности? Ты что-то от меня скрываешь? Всеволод, что c ним? Скажи мне немедленно, ты же знаешь, как я волнуюсь!» Она возгоняла себя этими вопросами к невиданным эмоциональным состояниям, а я сидел сбоку на диване и мучился коликами от сдерживаемого хохота. На лице ее сына грустное недоумение сменялось бессилием и праведным гневом: мол, да отвяньте же вы, мамо! Так что к своим родителям я не в претензии: мы жили настолько скученно, настолько на виду друг у друга, что более естественным желанием было деться куда-нибудь друг от друга на время. И мы в результате делись, не выходя из комнаты. Это грустно, но некогда было стать столь высокоразвитой личностью, чтобы успешно противостоять влиянию среды. В результате именно Павлик был человеком, который искал острых эмоций. Он подсел на дэд-металл, оделся в «косуху», он завел травмат, он искал нешуточных страстей с женщинами. Я был по сравнению с ним скучным домашним животным – я мечтал о другом. О простых вещах, которые должны быть естественными, как утро.