Дорогостоящая публика - Джойс Кэрол Оутс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В голове у меня все закружилось. Я подождал в большой, рассыпанной толпе автобус, сел в него, развернул газету и принялся лихорадочно читать. Так, так… Неужели же они не понимают, что он врет? Явился в полицейский участок в центре города с повинной. Мать не поверила в то, что он рассказал, и сказала, что видеть его не желает. Отец с сестрой клялись, что, когда происходила вся эта стрельба, он находился дома. Соседка заметила подозрительно: «Вообще-то он тихий и какой-то замкнутый, но есть в нем что-то странное…»
Когда я вернулся домой, Нады дома не было. Отца тоже. Либби не появлялась уже несколько дней. Нада была либо у кого-то на коктейле, либо у кого-то в постели, а Отец пил, а может, вовсе и не пил, а свежевыбрит, вылощен, сияющ и полон энергии сидел на каком-то заседании правления — кто знает? Я ощутил, насколько я одинок в этом доме и насколько я одинок всегда и везде, бегу ли я по проулку, слоняюсь ли по городу или нахожусь под защитным кровом собственного жилища.
В комнате Нады все было разбросано. Кровать, как обычно, не застелена. Запах пудры и чернил все время отвлекал меня от того, что мне необходимо было выяснить: ага, вот он — в стенном шкафу я обнаружил открытый чемодан, только пустой внутри. В мозгу запечатлелось: раз чемодан на месте, значит, она пока не сбежала.
Я спустился в цокольный этаж и выудил из картонной коробки, которую никто за оба последних переезда не удосужился распаковать, пару старых отцовских охотничьих ботинок. Не спрашивайте, к чему ему были эти ботинки. Я сунул в них ноги, прямо как был в обуви, и в таком виде они почти пришлись мне в пору. Я походил в них, прилаживаясь. Наш подвал был очень просторный, довольно сырой и разделен на несколько отсеков. Один — некое подобие жилой комнаты, заставленной ненужной мебелью и всяким хламом, в числе которого оказался и бильярдный стол с запятнанным сукном; и еще были отсеки поменьше, где размещались холодильник, стиральная машина, сушилка для белья, ящики с консервами. В подвале никакой живности я не обнаружил. Вокруг меня возникло туманное облачко, возможно вызванное влажностью воздуха и тем, что здесь протекала одна труба — от этого на полу образовался ручеек. Я потопал наверх в отцовских ботинках, отчетливо ощущая, как, поднимаясь по лестнице, я выбираюсь из окружавшей меня промозглости. Однако эта промозглость пропитала меня основательней, чем я ожидал.
Затем я осторожно заглянул в кухню. Там было пусто. Я сходил за ружьем и вернулся на кухню, которую я вам не описывал, но это неважно, теперь уже это ни к чему. Я сидел там, и в глазах у меня была пустота. Где бы я в тот момент ни сидел — на деревенском ли кладбище, где-нибудь в канализационной трубе, под рождественской ли елкой, — повсюду я бы ощущал эту промозглую пустоту. Вообразите, как я сижу, одиннадцатилетний мальчишка, с ружьем в руках, бледный, перенапряженный и вместе с тем на удивление спокойный, даже слишком спокойный, и тогда вы проникните в одну из неразгаданных тайн жизни: в то, каким образом это происходит. Преисполненные праведным негодованием, вы воскликнете: как такое можно допустить! — и я вам отвечу: очень даже просто!
Но не подумайте только, что в тот момент я помышлял о чем-то подобном. Я вообще ни о чем не думал. Я находился в том состоянии неопределенности, которое иные именуют ожиданием, если воспринимают это со стороны. Я замер «в ожидании», подобно тому как замирает до поры лягушка (гипсовая статуя, одновременно исполняющая функцию опрыскивателя) на лужайке с участка напротив; да, именно в таком состоянии я и пребывал. Я существовал обособленно от всего прочего. И вот, когда наконец (через несколько часов) дверь и в самом деле распахнулась, я все оставался в том же состоянии, как будто считая, что время действовать еще не пришло. Тело мое всегда точно знало, что делать, раньше, чем к этому процессу подключался мозг.
Я услышал, как Нада взбегает по парадной лестнице. Одна или не одна? Почему-то мне казалось, что одна. (Как выяснилось, я оказался прав.) Тогда холодной, не дрогнувшей рукой я взялся за телефонную трубку и набрал номер Густава. Мне и в голову не приходило, что его может не оказаться дома. Услыхав его осторожное «Алло!», я не испытал ни удивления, ни облегчения. От природы существо стеснительное, я в этот критический момент тем не менее расцвел цветком зла. Послушали бы вы, как я разговаривал с бедным Густавом! Я рассказывал ему о матери и об отце, о том, как они схватились накануне вечером. Я рассказывал про урок математики. Спросил, как его дела, не слышал ли он чего нового про снайпера. Так мы болтали непринужденно и бесцельно, как болтают по телефону все дети; время от времени Густав тяжело вздыхал, давая мне понять, что его ждут более достойные дела, но все же не решаясь оборвать разговор.
В вас уже зреет недовольство по поводу того, как я тяну время. Я обращаюсь с временем как надо, хотя бы потому, что все вышло четко. Такого могло бы не произойти, и тогда бы это был мой промах, но, как вы увидите, все вышло наилучшим образом. В какой-то непостижимый момент я внезапно выкрикнул в трубку — как раз посередине рассуждений вокруг математики:
— Слыхал? Кто-то из ружья выстрелил, где-то совсем рядом!
И бросил трубку. Не тратя времени, я выбежал с ружьем через черный ход, обежал вокруг дома со стороны, противоположной от подъездного шоссе: там место было слишком на виду, а здесь я мог укрыться между кустарником и стеной дома. За углом, неподалеку от входа, я ждал, притаившись, всего несколько секунд, но вот парадная дверь распахнулась, и по дорожке двинулась Нада с чемоданом в руках. Машина ее стояла у тротуара, дверца со стороны водителя была приоткрыта. Но этого я как бы не заметил, я даже не обратил внимания на саму Наду, словно она существовала для меня только затем, чтобы, вскинув ружье, выстрелить в нее; ствол упирался, не давая подвести оптический прицел к глазу, как будто какая-то кошмарная сила высасывала ружье из моих рук. Но мне и не требовалось целиться, так как я знал, что это должно произойти.
В такие мгновения не думаешь ни о чем. Абсолютно ни о чем. И все на тебя наваливается — низко нависшие ветви деревьев, двери, и надо пригибаться или страховаться рукой, хвататься, отталкивать что-то. Предметы надвигаются сами собой, но как-то по одиночке, потому с каждым можно справиться. Я бежал назад вдоль дома через густой кустарник, к тому месту, которое приметил заранее: к длинной полоске кустов, отгораживающей нас от соседей, а может, заслоняющей соседей от нас. Земля была черная, жирная и влажная; газонщики как раз на днях ее удобрили. Здесь на лужайке я погружал ружье стволом в мягкую почву уже на стороне наших соседей, с отчаянной силой запихивая его все глубже и глубже. В конце концов мне пришлось рыть землю пальцами, чтобы засыпать ружье, а после надо было примять и пригладить все вокруг; вот наконец мне удалось скрыть от глаз ружье и, по-прежнему не думая ни о чем, я побежал к дому обратно, кинулся на кухню, слыша, как там звонит телефон.
Это был Густав. Он стал допытываться, что случилось, и я заорал в трубку:
— Убили мою мать!
И отскочив от телефона снова, на сей раз звонившего беспрерывно, я кинулся в цокольный этаж, где грохнул в умывальник отцовские ботинки, смыл с них грязь и снова засунул в коробку. К тому моменту, когда я снова поднялся наверх и когда можно было уже показаться на крыльце, я рыдал навзрыд, как только может плакать одиннадцатилетний ребенок. И с этого момента не было исхода всему тому, что со мной стряслось.