Мария Кантемир. Проклятие визиря - Зинаида Чиркова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Дмитрий Константинович не повёл Толстого в эту парадную залу.
Лето украсило все деревья в саду, разнообразные цветы являли собой прекрасное зрелище, и потому князь приказал накрыть стол в саду, под зелёными кронами, чтобы на вольном воздухе распить чару отменного молдавского вина, которым всё ещё славился погреб молдавского князя.
Сбежалась вся семья Кантемира. Толпились сыновья, жадно разглядывая семидесятилетнего старца, которого они с трудом помнили, но знали, что знакомы ещё по Стамбулу.
— В любой дом с пустыми руками не ходят, да ещё в первый раз, — смеялся Толстой, одаривая младших детей подарками, а Марии преподнёс тяжеленную шашечницу в клетку и заставил её раскрыть выточенные из слоновой кости толстые створки.
Она увидела такие искусно сделанные и изящно выточенные из слоновой кости фигуры, что забыла обо всём на свете.
— Не кто иной, как сам государь Пётр Алексеевич выточил эти фигуры на своём токарном станке, — серьёзно и торжественно сказал Толстой, глядя, с какой любовью и бережностью разглядывает и оглаживает шахматные фигуры Мария.
Она с изумлением подняла на Петра Андреевича свои яркие зелёные глаза, и он увидел в них такое волнение, такую нежность и затаённый страх, что сам невольно поразился тому впечатлению, которое произвёл на неё подарок.
— Неужели? — только и пробормотала Мария.
— Да-да, он сам и велел тебе отдать, да и слова соответствующие сказать, что, дескать, не забыл Дилорам, что помнит о девчонке, однажды одержавшей над ним викторию...
С каким же страхом и изумлением оглаживала Мария все эти удивительные фигуры — они так тщательно были огранены, так старательно выпилены и отшлифованы, что она не могла прийти в себя от радости и внезапно вспыхнувшей любви.
— Он помнит? — невольно навернулись на язык слова.
— Наш государь ничего не забывает, — важно ответил Толстой и внимательно вгляделся в Марию.
Отсвет радости и влюблённости словно подсветил её всю изнутри — засияли её огромные зелёные глаза, вскинулись полукружия тёмных бровей, и румянец окрасил её обычно бледные смуглые щёки. Она была так хороша в это мгновение, что Толстой пожалел о том, что царь не видит её именно сейчас — уж он бы разобрал, где просто радость и благодарность, а где ещё и смутные воспоминания о былой детской любви.
А Сам князь разглядывал кальян, привезённый из Стамбула бывшим узником Семибашенного замка, — изящный мундштук, длинную серебряную трубку и прекрасный серебряный сосуд, через который проходит табачный дым.
Давно не было у него такого кальяна, и Кантемир с грустью и меланхоличным выражением лица вспоминал времена жизни в Стамбуле, мягкие низкие диваны своего дома-дворца, построенного по его указаниям в Константинополе, широкие окна, в которые вливалось так много света и воздуха, ковры, устилавшие пол, низкие навесы над окнами и тёмные резные шкафы, где умещалось всё их имущество.
Но ещё больше тосковал он по удивительным цветникам и вспоминал историю, связанную с цветами и Толстым, и вдруг все воспоминания заслонило лицо его милой Кассандры.
— А Кассандры больше нет, — пробормотал он.
— Удивительная была красавица, — в тон ему откликнулся Толстой, — жаль, что так быстро покинула этот свет, не увидела своих детей в возрасте...
Оба они поникли головами: Толстой вспомнил свою жену, тоже рано скончавшуюся и почти забытую им, а Кантемир погрузился в воспоминания о Кассандре, столько лет дарившей его теплом, заботой и любовью.
Они сидели под тенистой ажурной сетью зелёного тумана, попивали крепчайший кофе, страсть к которому не покинула Кантемира и здесь, в холодной России, покуривали кальян и беседовали о прошлом.
— Расскажите, как провели вы все эти годы в Стамбуле, — внезапно разорвала тончайшую сеть их воспоминаний Мария.
Толстой словно проснулся, оторвался от своих мыслей и взглянул на Марию.
Всё-таки он должен был рассказать о том проклятии, которое перед смертью, перед тем, как ему отрубили голову, наложил на эту семью Балтаджи Мехмед-паша, великий визирь турецкого султана.
Но как об этом рассказать, чтобы не запугать их, чтобы не окутала их таинственная и страшная пелена этого проклятия?
— Не верю я, — вдруг непоследовательно произнесла Мария, — что эти тончайшие фигуры выпилил сам государь.
При этом лицо её залилось такой краской, что Толстой опять изумлённо покосился на девушку.
— Наш государь — работник на троне, — важно произнёс он и, сам смутившись такой своей важностью, просто продолжил: — Государь бывал во многих краях, не сидел сиднем на престоле, обучился всему, чему только возможно, ремёслам многим, и научил своих подданных...
— Нигде, наверное, нет и не было такого государя, — прошептала Мария.
— Да уж это вам не французский король, который только и знает, что упражняться в танцах и изящных комплиментах, и не турецкий султан, который находит неизъяснимое наслаждение в том, чтобы отрубать головы своим подданным направо и налево, — опять с важностью проговорил Толстой. — Да вот, уж перед самым заключением Адрианопольского мира призвали нас во дворец султана, нас — это пленников, сына фельдмаршала Шереметева, меня, как посла, и вице-канцлера Шафирова, — мы уж в плену томились почти три года...
Мария и Дмитрий Константинович во все глаза глядели на Толстого.
А тот замолчал, подыскивая слова, чтобы описать невообразимую обстановку во время казни Балтаджи...
Рассказать ли им, как важно и торжественно сидел у стены, скрестив ноги, султан в неизменном своём тюрбане с павлиньим пером, пристёгнутым золотым аграфом с огромным алмазом, как не двигались на своих подушках его вельможи и приближённые, которым разрешалось сидеть в присутствии султана, как застыли слуги, чернокожие и желтолицые, вытянувшись и неотрывно глядя на него, как поднял свою страшную секиру палач в чёрном балахоне и с чёрной маской на лице и тоже застыл...
Прямо посреди громадной залы, устланной дорогими персидскими коврами, стояла плаха — большая колода, отполированная, окружённая пространством мраморного пола, лишь дальше окаймлённого зелёным персидским ковром...
Как рассказать о них, русских, стоящих почти у самой плахи, о тех чувствах, что волновали их, знающих, что в любой момент, по мановению пальца султана, могут и их головы положить на эту отполированную плаху?
— Странно, что султан позволил Балтаджи Мехмед-паше перед смертью сказать несколько слов, — задумчиво проговорил Толстой, — никогда, сколько я знаю, никому этого не позволялось... Но показалось султану или донесли ему, что подкуплен был Балтаджи русскими, потому и водили его по Стамбулу закованным в цепи и, словно собаку, тащили за цепь на шее...
Он опять запнулся, не зная, как облечь в слова проклятие Балтаджи.
— Только уж сказал он последние слова перед султаном и обвинил молдавского господаря в измене, сказал, что лишь он своей изменой султану избавил русских от позора поражения...