Чужак - Симона Вилар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Князь возник на поле боя последним. Дружина его почти не помята. Но как же они добивали хазар, как гнали!
Торир опустил утыканный стрелами щит, только теперь заметив, насколько тот тяжел. Да и левая рука, принимавшая на щит удары, ныла, словно размозженная. Варяг почти машинально передал щит возникшему рядом, еще тяжело дышавшему Дагу. Грубое лицо дружинника, с перебитым носом и маленькими глазами, сейчас показалось даже пригожим — так оно сияло. А вот лучник Мстиша был белее снега, веснушки на носу почти черными казались. Торир хотел похлопать паренька по плечу, да только скривился, стал разминать руку. Но болела не только рука. Болели ноги, плечи, спина. Спина особенно — кажется, порвались мышцы от напряжения.
Однако то, что Гуляй Поле сегодня решило исход сечи, ни в ком не вызывало сомнений. Даже вернувшийся к копью Торира Олаф улыбался ему. А чего не улыбаться, ведь, пока он бился с малой силой в низине, а Дир носился где-то за уводившими его хазарами, этот пришлый сумел со своими пятьюдесятью дружинниками побить тьму врагов.
Возвратившийся после погони Дир удивленно глядел на лежавшие вокруг груды тел, на мертвых лошадей. А потери в отряде Торира… Даже у Олафа их было больше. Что уж говорить о самом князе, без толку прогонявшем конницу по степным холмам за малой ратью. И когда Торир, наконец, подошел к Диру, тот еле нашел силы выдавить улыбку. Он не был трусом, он не страшился сечи, искал ее. Но сейчас понимал, что нынешняя победа — не его. Она досталась этому чужаку, этериоту пришлому.
Утешала лишь мысль о том, что в Киеве будут говорить, будто победа принадлежала его дружине. А значит, и ему — Диру.
Ясным осенним вечером боярин Микула, по прозвищу Селянинович, наблюдал, как от пристаней Вышгорода отчаливают его струги с товаром. Микула отправил их в далекую Новгородскую землю, где, как известно, в этом году был недород. У полян же год выдался урожайным, да и убрали все без потерь. Так отчего бы нарочитому боярину Микуле не поторговать с северными словенами[105], несмотря на то что в последние годы Киев не очень ладит с Новгородом? Но ведь и не враждует открыто! А Микула умел блюсти свою выгоду. Словене новгородские — люд богатый, щедро расплатятся. Но все равно, чтобы не привлекать внимания князей Киевских, он отправлял суда-насады не с берегов Почайны, а из Вышгорода, расположенного севернее Киева.
Когда последний корабль исчез за поворотом реки, к Микуле подошла его старшая жена Малуня — помощница и советчица. Подала связанные дощечки, на которых особыми письменами — черточками, кружочками, галочками — значилось, сколько кораблей и сколько на них груза отбыло.
— Ничего, что в ночь отправили струги?
— Нормально. Дружина на них добрая, к рассвету они уже Припять минуют.
То, что он отправил корабли торговые в конце желтая[106], Микулу не волновало. Опытные корабельщики довезут груз к устью Днепра до того, как мороз скует реку, а там живущим на волоках[107]приплатят, и волочане дотащат груз до Ловати. И если сразу не договорятся с торговцами о цене; можно и дальше караван двинуть. Хотя, скорее всего, сговорятся. Не бедны новгородцы, сумеют расплатиться.
Стоявшая рядом Малуня слегка тронула мужа за рукав.
— Домой поедешь али тут заночуешь?
Микула повернулся, ласково провел большой рукой по щеке жены. Она уже немолода, но для него так же мила, как и тогда, когда купил ее, древлянку дикую, на рынках рабов близ Угорской горы. Все еще синеглазая, белолицая; глубокая борозда меж бровей не столько лет, сколько значимости ей придает. Под облегающей голову и щеки белой тканью шали не видно седины в волосах. И стройна, как и прежде, роды ее не отяжелили. Эх… Микула вздохнул. Роди ему Малуня хоть единое дитя, разве взял бы он в дом другую жену? А вот пришлось же. А Малуню отселил в Вышгород. Хотя и в этом оказался резон: кто бы иначе так толково вел его дела здесь?
Малуня только чуть кивнула, словно понимая невысказанное.
— Может, и хорошо, что едешь. Сыну твоему, Любомиру, лучше, если с ним чаще будешь.
Микула взглянул из-под тяжелых век сумрачно. Глаза у него были славянские — серо-голубые. Волосы русые, с сединой. Короткая челка едва ложилась на крутой лоб с мощными надбровными дугами. Борода густая, аккуратно подрезанная, холеная. Лицо же у боярина Селяниновича было мощное, суровое, с легкими следами шрамов — лицо воина в летах.
Малуня на мужа глядела любовно. Сказала, что если ехать, то прямо сейчас, ибо ночи в желтне рано наступают. Она всегда все понимала. Но сейчас даже это не тешило Селяниновича. Молча пошел туда, где отроки держали его соловую. У Микулы был не один табун крепких гривастых коней, а вот, поди, ж — ездил только на своей соловой. Ее же впрягал по весне в плуг, когда по традиции приходило время вести первую борозду, пахотное время открывать.
Боярин легко вскочил в седло — словно и не разменял уже пятый десяток. Конем правил, как еще на хазарской службе научился — одними коленями. Уздечку наборную держал, словно ленту, чуть пропустив между сильными пальцами. Следом ехали два кметя-охранника, не столько оберегать боярина, сколько для солидности. У Микулы Селяниновича по его положению должна быть свита.
Микула стремился поспеть на последний паром через Днепр. Паромщики — мужики хитрые. Если не ко времени их потревожить, могут и двойную цену за переправу взять. И хотя от этого нарочитый Селянинович не обеднеет, а вот возни лишней, споров не хотелось. Пока же он ехал от Вышгорода по добротному большаку до Киева. Вдоль дороги выступали богатые селища, пахло дымком очагов. Край тут был спокойный, ехалось легко. Но Микула не глядел по сторонам, весь, уйдя в свою думу.
Кажется, чего бы ему кручиниться? Ведь достиг всего, о чем мечтать можно: от сохи возвысился до боярских браслетов, сам Аскольд наезжает погостить в его Городце Заречном, вся округа о нем знает, говорит почтительно, — а радости нет. Может, так устроен Микула, что нет в его душе благостного успокоения? Всегда словно что-то гложет его. Вот когда молодой и безродный был, наемником-бистаганом[108]гонял коня на службе Хазарского каганата — каждый миг жизни ценить умел. Да и позже, когда потянуло к родным богам, и он поселился близ Киева, в каждом начатом деле надежда была радостная. А помнится, как трудно было подниматься, сколько сил уходило на то, чтобы стать нарочитым мужем. Начинал ведь с небольшой торбы с серебром, которым расплатились с ним каганы за военную службу. Своим он тогда служить не хотел, незначительными и небогатыми казались. Но в Киеве ничего, жить да подниматься было можно. Вот он и поднимался. Сначала нанял людей и освободил от леса землицу заднепровскую у протоки Черторый. Засеял поляны, но скоро понял, что на одном жите не поднимешься. Тогда начал по осени артель сколачивать, за пушниной отправлять, ходить за этим мягким златом в леса да продавать на рынках Киева. Торговать у него ловко получилось, а там и смекнул, как еще можно расшириться. Нанял прях-ткачих за плату, и те всю зиму ткали для него парусину. Когда на Днепре сходил лед, и наступало время снаряжать суда, парусина шла по красной цене. Но и с землей Микула не порывал, после нескольких урожайных лет вновь свои угодья расширять надумал. Особенно после того, как сумел Микула сплотить мужичков да отбиться от головников, любивших бесчинствовать в таком неохраняемом месте, как Заречье Днепровское. Вот тогда под его руку и пошли с охоткой селяне. Мол, мы оброк тебе, Микула Селянинович, а ты нам защиту от головников, от которых в Заречье просто спасу не было. Дальше — больше. Расширяясь, Микула и рудокопов нанял, и кузни строил, а там и борти медовые начал из лесу привозить в свое хозяйство. Бортники и рудокопы охотно с ним дела имели, считали, что честный Селянинович не обманет. Но как не обмануть? В торговом деле без этого нельзя. Да вот только меру он всегда знал, не обижал. И весело ему тогда жилось, радовался жизни, хотя уже тогда тоска первая появилась: не было, кому дело передать, не родило детей лоно Малуни, жены любимой.