Коринна, или Италия - Жермена де Сталь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В это время она заметила на море отблеск огня: кто-то тихонько шел по берегу с зажженным факелом в руке, направляясь к ближайшему дому.
— Он идет к своей любимой, — сказал Освальд.
— Да, — ответила Коринна.
— А для меня, — продолжал он, — счастливый день приходит к концу.
На глазах Коринны, обращенных в это мгновение к небу, показались слезы. Испугавшись, что он оскорбил ее, Освальд бросился к ее ногам, умоляя простить овладевший им любовный порыв.
— Полно, — сказала Коринна, протягивая ему руку и жестом приглашая его вернуться домой, — полно, Освальд, я уверена, что вы сохраните уважение к той, которая вас любит. Вы сами знаете, что любая ваша просьба для меня — закон, но вы отвечаете за меня и никогда не согласились бы назвать меня своей женой, если бы я оказалась недостойною вас.
— Однако, — возразил Освальд, — если вы так верите в свою беспредельную власть над моим сердцем, то почему же, Коринна, вы так печальны?
— Увы! — ответила она. — Я говорила себе, что минуты, которые я переживаю сейчас вместе с вами, самые счастливые в моей жизни; но, когда я подняла взор к небу, чтобы возблагодарить Его, я невольно почувствовала, что в моем сердце ожило суеверие детских лет. Пока я смотрела на луну, ее закрыло облако, у которого был какой-то зловещий вид. Мне всегда казалось, что у неба есть свое выражение: то оно бывает отечески ласковым, то разгневанным; и этим вечером, уверяю вас, Освальд, оно осудило нашу любовь.
— Дорогая моя, — сказал лорд Нельвиль, — единственные провозвестники будущего человека — это его дурные или хорошие поступки; а разве я сегодня вечером не принес мои самые пламенные желания в жертву добродетели?
— Ну что же, тем лучше, если это предзнаменование вас не касается, — возразила Коринна, — и в самом деле, может быть, это хмурое небо угрожает только мне.
Они приехали днем в Неаполь и попали в самую гущу оживленной и праздной толпы; сперва они проехали по Толедской улице, где ладзарони валялись прямо на мостовой или лежали в ивовых корзинах, которые служили им жильем. Есть нечто своеобразное в этом смешении дикости и цивилизации. Среди этих людей встречаются и такие, которые даже не знают своего имени и исповедуются священнику в безымянных грехах, не в силах назвать того, кто их совершил. В Неаполе есть подземный грот, где проводят жизнь тысячи ладзарони, покидая его лишь в полдень, чтобы погреться на солнышке; остальную часть дня они спят, предоставляя своим женам заниматься пряжей. В странах, где так легко прокормиться и приобрести себе одежду, правительство должно обладать исключительной энергией, чтобы пробудить в народе стремление к деятельности; в Неаполе находят средства к существованию без малейших усилий, меж тем как в других местах, чтобы заработать на кусок хлеба, необходимо заниматься каким-нибудь ремеслом. Леность и невежество неаполитанцев наряду с вулканическим воздухом, которым они дышат, должны были бы породить свирепые нравы и дикие страсти; однако этот народ не более жесток, чем другие народы. Неаполитанцы наделены живым воображением, которое могло бы стать источником бескорыстных поступков; с его помощью можно было бы направить народ по доброму пути, если бы политические и религиозные учреждения страны не были так плохи.
В деревнях Калабрии можно увидеть крестьян, которые отправляются на полевые работы под предводительством скрипача и время от времени пускаются в пляс, чтобы отдохнуть от ходьбы. В окрестностях Неаполя в честь «Мадонны грота» ежегодно устраивается праздник, на котором молодые девушки танцуют под звуки тамбуринов и щелканье кастаньет; нередко они ставят условием брачного контракта, чтобы мужья водили их каждый год на эти праздники. В Неаполе на театральных подмостках подвизается восьмидесятилетний актер, который уже шестьдесят лет кряду забавляет неаполитанцев в комической роли их национального героя — Полишинеля. Представляют ли себе зрители, что ожидает бессмертную душу человека, который таким образом провел свою долгую жизнь? Неаполитанский народ мыслит себе счастье лишь в виде удовольствий; но любовь к удовольствиям все же лучше, нежели бесплодный эгоизм.
Известно, что неаполитанцы любят деньги больше, чем все народы на свете; если на улице вы попросите простолюдина указать вам дорогу, он тотчас же, сделав соответствующий жест, молча протянет вам руку, ибо он еще ленивее на слова, чем на движения. Но в этой любви к деньгам нет никакого расчета: неаполитанцы растрачивают деньги, как только их получат. Если бы деньги проникли к дикарям, они выпрашивали бы их таким же образом. Главное, чего недостает неаполитанцам, — это чувства собственного достоинства. Они способны на благородные и добрые поступки, но повинуются лишь побуждению сердца, а не принципам; понятия их во всех отношениях ограниченны, а общественное мнение ровно ничего не значит в этой стране. Но если кое-кто и возвышается над этой моральной анархией, то поведение подобных людей особенно замечательно и достойно удивления, ибо их добродетель не поощряется никакими внешними обстоятельствами: они целиком черпают ее в своей душе. Ни законы, ни нравы не вознаграждают ее и не наказывают. Тот, кто преисполнен добродетели, тем более героичен, что его за это не ценят и не уважают.
За редкими исключениями высшие классы в Неаполе мало чем отличаются от низших: те и другие необразованны, и единственная разница между ними состоит в светских манерах. Но при всем своем невежестве неаполитанцы наделены природным умом и способностью все быстро усваивать, так что трудно предугадать, чего бы мог достигнуть такой народ, если бы правительство заботилось о его просвещении и нравственном воспитании. Поскольку в Неаполе образование мало распространено, там и поныне можно встретить скорее оригинальный характер, нежели оригинальный ум. Однако выдающиеся люди этой страны, такие как аббат Галлиани, Караччиоли и другие, обладали, по словам их современников, весьма развитым чувством юмора{186} и наряду с этим — способностью к сосредоточенным размышлениям; при отсутствии такого счастливого сочетания человек ударяется либо в легкомыслие, либо в педантизм, что неизбежно затрудняет понимание подлинной ценности вещей.
В некоторых отношениях неаполитанский народ совсем не цивилизован, но ему совершенно чужда вульгарность, свойственная другим народам. Даже сама его грубость поражает воображение. Африканский берег, который тянется по другую сторону моря, дает себя чувствовать и здесь; и в диких криках, раздающихся повсюду в Неаполе, слышится нечто нумидийское. Загорелые лица, одежда, состоящая из нескольких лоскутов бросающейся в глаза ярко-красной или лиловой ткани, лохмотья, в которые народ умеет столь изящно драпироваться, — все это в другом месте казалось бы отребьем цивилизации, меж тем как здесь придает населению живописность. В Неаполе, при полном отсутствии всяких удобств и многих необходимых для жизни вещей, нередко можно наблюдать вкус к красивому убранству. Лавки украшены цветами и фруктами; их праздничный вид говорит не об изобилии или общественном процветании, но о богатом воображении: здесь прежде всего хотят радовать глаз. Мягкий климат позволяет всякого рода ремесленникам работать под открытым небом. Портные шьют на улице платье, трактирщики стряпают обеды; домашние дела, которыми тоже занимаются на воздухе, придают еще больше оживления этой картине. Все это сопровождается песнями, плясками, шумными играми, и трудно найти страну, где отчетливее ощущалось бы различие между благополучием и весельем. Наконец, когда жители Неаполя выходят на набережную, где перед ними открываются море и Везувий, они забывают обо всем на свете.