Дочки-матери - Алина Знаменская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солнце ворвалось и шлепнулось на пол.
Он так цеплялся за эту работу! Так дорожил своим креслом! Работа всегда была для него на первом месте. И хотя разговоры о передаче санатория в другое ведомство шли давно и уже два месяца все находились в некотором напряжении, Бородин не думал, что дело коснется лично его. Более того, он просто уверен был, что уж его-то сокращение не коснется, поскольку много лет являлся лицом санатория. Его знали, у него были связи. И вдруг!
Дверь скрипнула, и на пороге появился директор.
— Я как раз собирался подняться, — опомнился Евгений Петрович, отходя от окна.
— Ничего, ничего, Женя, я все равно спускался. Провожал гостей. Так вот…
Главный постучал пальцами по черному шпону стола.
Думаю, Женя… нет, я просто уверен, что ты без работы не останешься. В области в любую клинику с руками оторвут…
— Бросьте, Илья Лазаревич. Я не ребенок, — отмахнулся Бородин. — Кто меня возьмет в мои сорок восемь? А квартира?
Женя, махнул рукой. Директор достал сигареты, протянул Бородину. “Минздрав предупреждает” — красовалось на пачке. Закурили.
— Как сын?
Евгений Петрович отвернулся к окну и выпустил дым в форточку.
— Который? — усмехнулся он, хотя прекрасно знал, что Лазаревич интересуется младшим, Толиком, которого по своим каналам помогал Бородину устроить в долгую наркологическую клинику. Толик продержался ровно два месяца. Неделю назад он без видимой причины сорвался, запил по-черному.
Бородин махнул рукой.
— Не помогло? — вздохнул директор. — Его бы в Питер, к Усачеву.
Бородин не ответил. В последние дни у него сложилось впечатление, что он построил свой дом на сыпучем песке, и в одно время песок вдруг интенсивно потек. Стены затрещали по швам…
— Ну а у старшего все нормально?
Бородин передернул плечами. Ну нет в его жизни сейчас места, о котором он мог бы вот так беззаботно ответить: “Все нормально!” Нет.
— Максим разошелся с женой, — буркнул он стряхивая пепел в массивную металлическую пепельницу.
— Ты же им квартиру купил! — воскликнул Лазаревич, роняя пепел на ворс натурального ковра у себя под ногами.
— Да не нужны им наши жертвы, понимаешь? — взвился Бородин. — Не нужны! Я им жизнь свою под ноги постелил, а они об нее башмаки вытерли и пошли каждый в свою сторону! Квартира…
Бородин не заметил, как по старой институтской привычке назвал Лазаревича “ты”. И тот внимания не обратил. Впрочем, границы между ними стирались. Евгений Петрович уже не чувствовал себя скованным рамками карьерной субординации. А когда вышел из санатория на воздух, остановился меж елок, в том месте, где останавливался всегда, вдруг почувствовал, что его внутреннее состояние меняется и на смену подавленности и безнадеге вместе с созерцанием желтизны наивных одуванчиков в душу проникает что-то новое, как робкое дуновение ветра. Он вспомнил восточное изречение, которое где-то читал или слышал.
“После того как ты потерял все, сумей наутро проснуться свободным и счастливым”.
Бородин снял ботинки и прошел босиком по траве. Постелил на землю свой больничный халат и сел спиной к елке. Так, чтобы иголки кололи через рубашку. Он хотел зафиксировать тот момент, когда одно настроение уступает место другому. Неужели земля, трава и елка сообщают ему каким-то странным способом свою мудрость, совершенно отличную от их надуманной и суетной, человечьей? Благостное движение ощущал Бородин из земли в себя, через ноги, пальцы рук. Гудящее тепло весенней земли вливалось в него и растекалось по венам, щекотало волосы, покалывало в висках. Бородин запрокинул голову и принялся смотреть в небо. Там проплывали облака. В голове стало легко и звонко. Предчувствие вдохновения заполнило Бородина целиком. Он зажмурился.
В небо, как в дыру портала,
Я гляжу со сцены жизни…
Все ошибки, их немало,
Не упрятать за кулисы.
Строчки рождались сами собой. Под рукой у Бородина не было ни карандаша, ни бумаги.
Не упрятать, не отречься.
Не сбежать, не переставить.
А звезда горит под вечер,
Призывая все оставить.
Бородин вскочил и стал ходить босиком вокруг елок. Он вышагивал, а слова рождались одно за другим и становились в ровный строй пронзительно четкой строки:
Призывая все оставить
И идти путем нездешним.
Только Млечный Путь расставит
Указатели ночные…
Белых ангелов тропою
По-над завистью и пылью,
Различая пред собою
Космоса глаза живые…
Бородин разволновался. Ему хотелось идти куда-нибудь, вышагивать, чеканя и чеканя драгоценные строки. Он обулся и, оставив больничный халат на траве под елкой, пошагал знакомой дорогой прочь от санатория. Он не останавливался, не заговаривал ни с кем из встречных. Люди провожали Бородина недоуменными взглядами, так как многие знали, что главный врач санатория попал под сокращение. И его одухотворенное лицо с горящими глазами никак не вязалось с ситуацией. Бородин сам чувствовал отражение внутреннего света на своем лице. Его щеки горели.
Так, ладонями качая
Звезд ночные ожерелья,
Мы впервые ощущали легкий трепет вдохновенья…
Помнишь, мысль была как воздух —
И чиста, и величава.
Или, так случилось — поздно?
Может, поздно — все сначала?
Бородин сделал крюк и спустился к Волге, Купаться было еще рано, берег был пуст. Ровной грядой громоздились вдоль кромки воды разноцветные лодки.
Он стал лодкам и воде читать только что рожденные, после долгого перерыва, свои драгоценные строчки:
Знакам ангелов не внемля
Мы у Бога просим хлеба.
Кто подолгу смотрит в землю,
Для того закрыто небо.
Он вздохнул и пошел вдоль берега, повторяя стихотворение. Каждая строка отзывалась в его душе, казалась правильной, единственно верной, как свет, льющийся с неба и нашедший пристанище в глади воды. Домой он шел с легкой душой. Он не знал, что скажет жене, к какому решению они придут, но что разговор состоится и что решение будет найдено, он предчувствовал.
Людмила была дома одна. Она тренировала руки — поднимала и опускала полуторалитровые бутылки с водой — вместо гантелей. В отличие от Бородина Людмила под сокращение не попала. Она успела окончить курсы массажисток и теперь вырабатывала силу рук.
Увидев Бородина, она не прервала своего занятия, не бросила даже своего обычного “привет”. Последнее время они почти не разговаривали, поскольку любой разговор неизменно разрастался до размеров скандала. Людмила разводила руки с “гантелями” в разные стороны и считала: “Раз, два, три…”