Имя мне - Красный - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каково это – знать, что тебя так часто рисуют?
Конечно, я этим горд, но в то же время задаюсь вопросом: а в самом ли деле на всех рисунках именно я? Когда смотришь на них, становится понятно, что у каждого в голове свой образ лошади. И все-таки я чувствую, что у всех этих изображений, несомненно, есть нечто общее.
На днях я слышал, как один художник рассказывал другому любопытную историю. Один европейский король надумал жениться на дочери венецианского дожа. Но что, если дож беден, а дочка у него некрасивая? Вот король и придумал отправить в Венецию самого искусного из своих художников, чтобы тот сделал портрет дочери дожа, а заодно и запечатлел все его имущество, движимое и недвижимое. Венецианцам наш закон не писан, так что они и к дочке художника пустили, и дворец ему показали, и конюшню – пусть рисует. Когда искусный художник вернулся к своему королю, тот, желая определиться, брать ему все-таки дочь дожа в жены или нет, велел расставить картины на дворе. Когда же он начал их рассматривать, его конь вдруг воспылал страстью к красивой кобыле, изображенной на одном из рисунков; жеребец так распалился, что, пытаясь ее покрыть, сорвал своим могучим членом картину с рамы; конюхам насилу удалось его унять.
Говорят, распалился он не из-за красоты кобылы (хотя она и в самом деле была хороша), а потому, что рисунок был точь-в-точь похож на настоящую кобылу, ту самую, на которую смотрел художник, когда рисовал. Не грех ли это – быть нарисованным, как та кобыла? Сейчас, как видите, я почти ничем не отличаюсь от других писанных красками лошадей.
С другой стороны, всякий, кто внимательно посмотрит на рисунок и оценит длину моих ног, мою красоту и горделивую стать, поймет, что в действительности отличие все-таки есть. Однако дело тут не в том, что я как конь отличаюсь от других коней, а в том, что нарисовавший меня мастер одарен щедрее других художников. Все вы знаете, что в мире нет ни одного настоящего коня, который выглядел бы полным моим подобием. Я всего лишь образ лошади, существующий у художника в голове и перенесенный на бумагу.
«Ах какой красивый скакун!» – говорят, глядя на меня, но это похвала не мне, а художнику. А ведь на самом деле все лошади отличаются друг от друга, и художники, казалось бы, первые должны это замечать.
Ведь даже тот орган, с помощь которого мы, жеребцы, овладеваем кобылами, у каждого из нас не похож на те, что у других. Не бойтесь, можете посмотреть вблизи и даже потрогать. У моего предмета гордости свои очертания, своя форма, ни у кого такого нет.
Если всевышний Аллах, самый великий Творец, создал нас, лошадей, непохожими друг на друга, то почему же художники рисуют нас так, как однажды запомнили? Почему похваляются тем, что, не глядя на нас, нарисовали тысячи, десятки тысяч коней? А потому, что они пытаются рисовать мир не таким, каким он представляется их собственным глазам, а таким, каким его видит Аллах. Разве это не кощунство – утверждать, будто ты можешь сделать то, что сделал Аллах? Разве художники, которые говорят, что не довольствуются видимым оку, а раз за разом, тысячи раз, рисуют лошадь такой, какой ее видит Аллах, – то есть ту лошадь, образ которой существует в их голове, – не впадают в грех, пытаясь соперничать со Всевышним?
Новые методы, придуманные европейскими мастерами, вовсе не безбожны, – напротив, они лучше всего соответствуют установлениям нашей веры. Да не поймут меня превратно наши братья – поклонники проповедника-эрзурумца: мне вовсе не нравится, что европейские гяуры позволяют своим женам и дочерям разгуливать полуголыми, что они не знают толка в кофе и красивых мальчиках, бреют бороду и усы, а волосы, наоборот, отращивают, словно женщины, и что они, наконец, утверждают, будто пророк Иса был сразу и человеком, и Аллахом. Я так на них зол за это, что если кто-нибудь из них окажется рядом – непременно лягну как следует.
Однако мне надоело, что художники, сидящие по домам, подобно женщинам, и ни разу в жизни не бывавшие на войне, изображают меня неправильно. По их мнению, на скаку мы выбрасываем вперед одновременно обе передние ноги. Ни один конь никогда в жизни так не скакал – так зайцы бегают, а не лошади! Ноги я передвигаю поочередно. Ни один конь не станет, словно любопытная собака, вытягивать вперед одну переднюю ногу, когда другая прочно стоит на земле, – а такое можно увидеть на любом рисунке, изображающем военный поход. И никогда ни один отряд сипахи не скакал так, как рисуют: все кони идут в ногу, каждый похож на тень другого, повторенную двадцать раз. Когда на нас никто не смотрит, мы пасемся, щиплем зеленую травку, а вовсе не стоим в изящной позе, застыв на месте. Почему все так стесняются того, что мы едим, пьем, испражняемся, спим? Почему боятся рисовать предмет моей гордости? Что плохого, если какая-нибудь женщина или ребенок, оставшись с книгой наедине, вволю на него насмотрятся? Или проповедник из Эрзурума и против этого тоже возражает?
Рассказывают, что некогда в Ширазе правил старый и очень подозрительный шах. Больше всего он боялся, что враги свергнут его и посадят на трон его сына. Поэтому он не стал посылать наследника наместником в Исфахан, а заточил его в самой уединенной комнате дворца. В этой комнате, где даже не было окон, которые выходили бы во двор или в сад, наследник провел тридцать один год, и единственным развлечением все это время ему служили книги. Когда его отец завершил свой жизненный путь и наследник воссел на трон, он сразу же сказал: «Поскорее приведите мне коня! Я много раз видел его на рисунках и теперь хочу узнать, каков он на самом деле». Когда же слуги привели самого красивого чалого жеребца из дворцовой конюшни, шах был жестоко разочарован: ноздри как две трубы, зад непристойный, шерсть не блестит, как на рисунках, очертания крупа грубы… Разгневавшись, шах повелел перебить всех лошадей в стране. Сорок дней продолжалось избиение; конская кровь окрасила реки в красный цвет. Но Аллах справедлив. Вскоре на Шираз напали войска Кара-Коюнлу, и войско шаха, которое осталось без конницы, было разгромлено, а сам шах – жестоко убит. Так пусть никто не печалится, что кровь лошадей, как это бывает в книгах, осталась неотомщенной.
Когда Шекюре ушла к детям, я долго сидел, прислушиваясь к звукам в доме, к бесконечным этим шорохам и поскрипываниям. В какой-то момент я услышал, как Шевкет о чем-то шепчется с матерью, но потом Шекюре сказала: «Тсс!» Сразу после этого я уловил шорох, донесшийся со двора, от колодца, но потом снова установилась тишина. Затем мое внимание привлекла севшая на крышу чайка, но и она вскоре успокоилась. Через некоторое время с другого конца коридора долетел тяжелый стон, и я понял, что это Хайрийе плачет во сне. Стон сменился резким недолгим кашлем, и снова дом окутало отвратительное, бесконечное безмолвие. Затем мне показалось, что по комнате, где лежит тело Эниште, кто-то ходит, и я на мгновение покрылся холодным по́том.
Прислушиваясь к тишине, я смотрел на рисунки и представлял себе, как работали над ними страстный Зейтин, волоокий Келебек и покойный мастер заставок, как выводили они линии и наносили краску. Мне хотелось обратиться к какому-нибудь из рисунков по имени, как это иногда по ночам делал Эниште (он мне об этом рассказывал): «Шайтан!», «Смерть!» – но было страшно. Надо сказать, эти рисунки меня изрядно злили, потому что я так и не смог пока написать к ним подходящих рассказов, как Эниште ни просил. Кроме того, я потихоньку начинал осознавать, что рисунки имели непосредственное отношение к смерти Эниште, и оттого теперь они вызывали у меня страх и нетерпение. Я на них вдоволь насмотрелся, пока слушал рассказы Эниште, – а ведь слушал я их только потому, что хотел быть поближе к Шекюре. Но теперь, когда Шекюре стала моей женой, чего ради я должен уделять внимание этим странным картинкам? «А того ради, – сказал мне безжалостный внутренний голос, – что Шекюре не пришла к тебе, даже когда уснули дети». Я очень долго ждал, не гася свечу и глядя на рисунки, но моя черноглазая красавица так и не появилась.