Белеет парус одинокий - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тишина продолжалась еще одно невыносимое мгновение ирухнула. Где-то внизу бацнул в стекло первый камень. И тогда шквал обрушился надом. На тротуар полетели стекла. Загремело листовое железо сорванной вывески.Раздался треск разбиваемых дверей и ящиков. Было видно, как на мостовуювыкатываются банки с монпансье, бочонки, консервы.
Вся озверевшая толпа со свистом и гиканьем окружила дом.Портрет в золотой раме с коронкой косо поднимался то здесь, то там. Казалось,что офицер в эполетах и голубой ленте через плечо, окруженный хоругвями, всевремя встает на цыпочки, желая заглянуть через головы.
– Господин Бачей! Вы видите, что делается? – шептал Коган,потихоньку ломая руки. – На двести рублей товару!
– Папа, замолчите! Не смейте унижаться! – закричал Нюся. –Это не относится к деньгам.
Погром продолжался.
– Барин! Пошли по квартирам, евреев ищут!
Мадам Коган вскрикнула и забилась в темном коридоре, каккурица, увидевшая нож.
– Дора! Наум! Дети!..
– Барин, идут по нашей лестнице…
На лестнице слышался гулкий, грубый шум голосов и сапог,десятикратно усиленный в коробке парадного хода. Отец трясущимися пальцами, нонеобыкновенно быстро застегнулся на все пуговицы и бросился к двери, обеимируками раздирая под бородой крахмальный воротник, давивший ему горло. Тетя неуспела ахнуть, как он уже был на лестнице.
– Ради бога, Василий Петрович!
– Барин, не ходите, убьют!
– Папочка! – закричал Петя и бросился за отцом.
Прямой и легкий, с остановившимся лицом, в черном сюртуке,отец, гремя манжетами, быстро бежал вниз по лестнице.
Навстречу ему, широко расставляя ноги, тяжело лезла женщинав белых войлочных чулках. Ее рука в нитяных перчатках с отрезанными пальцамикрепко держала увесистый голыш. Но теперь ее глаза были не черными, асиневато-белыми, подернутыми тусклой плевой, как у мертвого вола. За нейподнимались потные молодцы в синих суконных картузах чернобакалейщиков.
– Милостивые государи! – неуместно выкрикнул отец высокимфальцетом, и шея его густо побагровела. – Кто вам дал право врываться в чужиедома? Это грабеж! Я не позволяю!
– А ты здесь кто такой? Домовладелец?
Женщина переложила камень из правой руки в левую и, не глядяна отца, дала ему изо всех сил кулаком в ухо.
Отец покачнулся, но ему не позволили упасть: чья-то краснаявеснушчатая рука взяла его за шелковый лацкан сюртука и рванула вперед. Староесукно затрещало и полезло.
– Не бейте его, это наш папа! – не своим голосом закричалПетя, обливаясь слезами. – Вы не имеете права! Дураки!
Кто-то изо всей мочи, коротко и злобно, дернул отца зарукав. Рукав оторвался. Круглая манжета с запонкой покатилась по лестнице.
Петя видел сочащуюся царапину на носу отца, видел егоблизорукие глаза, полные слез – пенсне сбили, – его растрепанные семинарскиеволосы, развалившиеся надвое.
Невыносимая боль охватила сердце мальчика. В эту минуту онготов был умереть, лишь бы папу больше не смели трогать.
– У, зверье! Скоты! Животные! – сквозь зубы стонал отец,пятясь от погромщиков.
А сверху уже бежали с иконами в руках тетя и Дуня.
– Что вы делаете, господа, побойтесь бога! – со слезами наглазах твердила тетя.
Дуня, поднимая как можно выше икону спасителя с восковойветочкой флердоранжа под стеклом, разгневанно кричала:
– Очумели, чи шо? Уже православных хрестиян бьете! Вы сначалапосмотрите хорошенько, а уж потом начинайте. Ступайте себе, откуда пришли! Нематут никаких евреев, нема. Идите себе с богом!
На улице раздавались свистки городовых, как всегда явившихсяровно через полчаса после погрома. Женщина в белых чулках положила на ступенькиголыш, аккуратно вытерла руки о подол юбки и кивнула головой:
– Ну зараз здесь будет. Хорошенького помаленьку.
А то уже слышите, как там наши городовики разоряются. Айдатеперь до жида на Малофонтанскую, угол Ботанической.
И она, подобрав тяжелые юбки, кряхтя, стала спускаться слестницы.
Несколько дней после этого тротуар возле дома был усеянкамнями, битым стеклом, обломками ящиков, растертыми шариками синьки, рисом,тряпками и всевозможной домашней рухлядью.
На полянке, в кустах, можно было вдруг найти альбом сфотографиями, бамбуковую этажерку, лампу или утюг.
Прохожие тщательно обходили эти обломки, как будто одноприкосновение к ним могло сделать человека причастным к погрому и запятнать навсю жизнь.
Даже дети, с ужасом и любопытством спускавшиеся вразграбленную лавочку, нарочно прятали руки в карманы, чтобы не соблазнитьсяваляющимися на полу мятным пряником или раздавленной коробочкой папирос«Керчь».
Отец целыми днями ходил по комнатам, какой-то помолодевший,строгий, непривычно быстрый, с заметно поседевшими висками, с напряженновыдвинутым вперед подбородком. Сюртук зашили так искусно, что повреждений почтине было видно.
Жизнь возвращалась в свою колею.
На улицах уже не стреляли. В городе была мирная тишина. Мимодома проехала первая после забастовки трам-карета, это громоздкое и нелепоесооружение вроде городского дилижанса с громаднейшими задними колесами икрошечными передними. На вокзале свистнул паровик.
Принесли «Русские ведомости», «Ниву» и «Задушевное слово».
Однажды Петя, посмотрев в окно, увидел у подъезда желтуюпочтовую карету.
Сердце мальчика облилось горячим и замерло.
Почтальон открыл заднюю дверцу и вынул из кареты посылку.
– От бабушки! – закричал Петя и хлопнул ладонями поподоконнику.
Ах, ведь он совсем об этом забыл! Но теперь, при виде желтойкареты, сразу вспомнились и ушки, и окончательно испорченный вицмундир, ипроданные сандалии, и копилка Павлика – словом, все его преступления, которыемогли открыться каждую минуту.
Раздался звонок. Петя бросился в переднюю.
– Не смейте трогать, – кричал он возбужденно, – это мне! Этомне!