Дикая роза - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последнее, что запомнил Пенн, был занесенный кинжал, её красное лицо, мокрое от слез и слюны, искаженное яростью. Он кое-как выбрался за порог и скатился по винтовой лестнице. Дверь за ним с треском захлопнулась. Он пробежал по черной галерее до своей лестницы, где тусклый свет от его лампы ложился на белые железные ступеньки. Поднялся к себе и закрыл дверь.
Задыхаясь, он прислонился к ней спиной. От боли и ужаса дыхание его ещё несколько минут вырывалось долгими свистящими хрипами. Он чувствовал, что его вот-вот захлестнет истерика. Чтобы успокоиться, крепче уперся спиной в дверь, вдавил пятки в пол. Комната ходила ходуном.
Немного погодя дыхание выровнялось, тело обмякло, и он опустился на кровать. Поглядел по сторонам. Все было в порядке, словно ждало его. Все такое же, как было, когда он — сколько веков назад? — только собирался идти к Миранде, шведский нож, книга об автомобилях, растрепанный томик «Такова жизнь» говорили ему: «Привет». Но он слышал их, как банкрот слышит голоса беззаботных детей. Воображенное насилие и насилие подлинное — вещи несоизмеримые. Что-то невинное было непоправимо сломано, вспугнуто и убито. Черное пятно в глубине его мира уже расплывалось к поверхности. Он со стоном сполз на пол, уронил голову на кровать.
Он тупо уставился на свою руку. Пальцы болели, на суставах запеклось немного крови. Халат был усыпан блестками цветного стекла. Стряхивая их, он задел что-то под кроватью. Заглянул туда — оказалось, что это солдатики Стива. Он подтянул ящик поближе. Потом открыл его, стал смотреть невидящим взглядом на мешанину из бесчисленных красно-синих оловянных фигурок. С усилием сосредоточившись, достал одну и поставил на пол. Рядом другую, третью. Шеренга все удлинялась, и тут наконец хлынули безудержные слезы.
— Ты будь поласковее с Пенни, когда он вернется, — сказала Энн.
Пенн уже несколько дней как гостил у Хамфри в Лондоне.
— Он не вернется, — сказала Миранда. Незанавешенное окно было распахнуто в теплый летний вечер. Последние два дня Миранде нездоровилось, и она не выходила из своей комнаты. Врач ничего не нашел, но Энн была уверена, что теперь-то девочка заболевает наконец краснухой.
— Это почему? — спросила Энн.
— Не вернется. Он пробудет в Лондоне до последней минуты, а потом попросит тебя прислать его вещи.
— Но он определенно сказал, что вернется. Должен же он с нами проститься как следует.
Миранда пожала плечами.
— Он плохо воспитан. Чего же и ждать, раз у него такой отец!
— Миранда!
Энн строго посмотрела на дочь через стол, на котором теснились куклы, комиксы, приключения Тентена, дамские журналы, конфеты, банка с апельсиновым соком и остатки вишневого пирога. Потом снова принялась мерить шагами комнату. Ей было очень жаль, что Пенн уехал. Только с его отъездом она поняла, до какой степени он, если можно так выразиться, снимал с неё тягостную заботу о Миранде. Поймав себя на этой мысли, она испугалась, устыдилась. Но едва она осталась в доме вдвоем с Мирандой, как между ними возникла напряженность, обостренное сознание присутствия друг друга, неприязненное взаимное притяжение. Они все время друг за другом следили, высматривали друг друга, и все, что бы ни делала одна из них, в присутствии другой казалось бессмысленным. Болезнь Миранды только отчасти разрядила атмосферу.
По поводу Феликса Энн все ещё ничего не решила. Так по крайней мере она себе внушала, хотя относительное спокойствие, с каким она переносила отсрочку, предписанную ею им обоим, и наводило на мысль, что она, очевидно, уже решила вопрос в его пользу, что, сама того не заметив, она уже перешла черту. И однако же ничего решающего она по-прежнему не делала и не говорила. Огромная сияющая пустота, которая так властно поглотила её в конце разговора с Дугласом Своном, теперь сжалась, померкла, заполнилась повседневными заботами. Безумное чувство к Рэндлу немного отпустило. Но она не чувствовала себя свободной, способной принимать решения. В конечном счете она была все та же робкая, старательная, вечно озабоченная Энн. Новой личности она не обрела.
Энн никогда не руководствовалась правилом поступать как хочется. Другое правило — поступать как должно — было крепко внушено ей с детства и с тех пор настолько укрепилось, что почти уже не оставляло ей возможности хотя бы под влиянием минуты чисто эгоистически проявить свою волю. Сейчас она чувствовала, как ей недостает этого несложного, но могущественного умения. Раздирающие её желания были до безобразия абстрактны, и она завидовала тем, для кого пожелать и схватить — одно и то же. Кроме того, она, особенно когда думала о крушении своего брака с Рэндлом и о том ущербе, который чем-то, безусловно, нанесла Рэндлу, была склонна видеть в отсутствии у себя прямых, практических желаний что-то пагубное, мертвящее. В её открытой, бесформенной жизни трагически недоставало энергии, недоставало хоть какой-нибудь твердой поверхности, могущей послужить ей опорой. И, обвиняя себя, готовая признать все хорошее в себе дурным, она снова и снова, как эхо, откликалась на жестокие слова Рэндла. Она не обрела новой личности. Но старая, несомненно, дала трещину.
С Мирандой у неё тоже ничего не получалось, и порой ей думалось, что Миранда сторонится её по той же причине, что и Рэндл. Им обоим требовалось бодрящее соседство чьей-то отчетливо выраженной воли, и в том, что у Энн в этом смысле не было своего лица, они не могли не усмотреть чего-то мелкого, малодушного, даже неискреннего. Раньше у Энн иногда мелькала мысль, глубоко ей противная, что она совершенно неумышленно и бессознательно будит в них обоих чувство вины. Теперь же ей казалось более вероятным, что они реагируют на неё как бы в эстетическом плане. В её образе жизни им видится что-то нескладное, что-то гнетущее. И теперь она сама чувствовала себя виноватой.
В ней назрела отчаянная потребность поговорить с Мирандой о Феликсе. Не то чтобы она ожидала услышать от Миранды что-нибудь существенное, и споров никаких она не ждала. Она обрисует дочери положение лишь в общих чертах. Но ей важно знать, что этот разговор состоялся, что она хотя бы произнесла имя Феликса, а решиться на это, как Энн с удивлением убедилась, было очень трудно. Неожиданный скачок в её отношениях с Феликсом любому наблюдателю мог показаться странным, даже неприличным. А Миранда, которая обожает отца, как она примет эти намеки? Говорить было страшно, и это порождало все усиливающуюся нервную тревогу. На разговор с дочерью о Феликсе словно был наложен запрет; но Энн знала, что, пока она не нарушит его, она не сможет дальше думать о том, как ей быть. Минутами казалось, что стоит поговорить об этом с Мирандой, пусть в самых туманных выражениях, — и станет ясно, что она и в самом деле перешла черту, и тогда она видела Миранду в благостном свете, видела в ней союзницу, которая поможет ей возвыситься в собственном мнении.
Тем временем нужно было обманывать Феликса — да, иначе не скажешь. Энн жаждала его общества, но боялась слишком часто с ним видеться, чтобы не выдать своей жажды: если он заподозрит, что с ней творится, их подхватит и понесет, как щепки. Она не хотела окончательно его поработить, пока сама ещё не уверена, что оставит его себе, и не хотела сойти с ума от горя, если придется его потерять. Она хотела действовать с открытыми глазами, но этого-то она и не могла, пока рядом неотступно была Миранда, зоркая, любопытная, хмурая и пока ещё официально неосведомленная. Мысли её оставались разрозненными, отказывались кристаллизоваться в программу действий. В одном браке она потерпела фиаско, так нужно ли торопиться со вторым? А вдруг она не годится в жены военному человеку? А вдруг Рэндл когда-нибудь вернется? Ее терзали сомнения по поводу святости брака, по поводу Миранды, по поводу Мари-Лоры. Она сомневалась во всем, кроме того, что они с Феликсом любят друг друга. Если б только она могла — совсем просто — увидеть в этом решение всех вопросов! Она стремилась к такой простоте как к недостижимой ступени аскетизма.