Жили люди как всегда. Записки Феди Булкина - Александра Вадимовна Николаенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потому что правда может долго копиться в нас, иногда так накопится, что не донести до дому ее, так и выкрикнешь впопыхах какой-нибудь лоботрясине… Ну а самые из нас терпеливые и жене не скажут, что борщ ее плох, унесут с собою в могилу. И язык человеческий в состояньи развязанном много больше дряни всякой, честно сознаться, повыпустил из нутра, чем правды, в желании ее высказать.
А на кладбище… что ж, на кладбище правда есть. Очевидная. И об воскресении со спасением, и об преступлении с наказанием. Там она доступней становится… многочисленней.
Тут бы взять человечеству у надгробия своего да очнуться! Не теряя даром времени, в небо глянуть, а оно-то синее-синее… Глянуть в небо теперь, товарищи, раз потом, возможно, и не придется.
Это тоже думал Святослав Андреевич, но, как мы и сказали, помалкивал.
Может быть, не попалось Рыбкину подходящего собеседника, чтобы выслушать? Ну да среди нас такого не сыщешь… И на крик «пожар» никто не откликнется. И «тону» – зачем в воду лез. И сперва глубоко прятал Рыбкин в себе свою правду, но жизнь копила ее, доставляя ежедневно новые факты. Под конец же, можно сказать о Рыбкине, Святослав Андреевич знал о ней все, и она, боясь быть разоблаченною, тащила его к конечной. Страшное это дело, по сути, товарищи, – человек, до предела последнего начиненный жизненной правдой.
Правдой можно насмерть человека убить, только скажешь, а он, глядишь, уже в петлю, можно даже человека похоронить под этою правдой… Тут же главное, за что подцепить, а потом достать из воды, достать, да и по коленочке молоточком.
Есть такие в человеке места, тупики и подполы, где он думает, что надежно припрятал правду свою и надежно так иной раз припрячет в себе, что и сам потом не отыщет.
Рыбкин жил одиноко, в одиночестве легче копится. А уж если женат и детен, бесполезно расточает муж свою правду на жену и детей, и они на него, а по сути – как будто в бездну.
Ежедневно, с прошлого века еще, включал Святослав Андреевич утром радио, терпеливо слушал слова о политике, окончании кризиса, заносил в тетрадь какие-то данные, что-то там подсчитывал, пересчитывал, сверял, проверял, копил-складывал, перекладывал, делал выводы и молчал. Говорят, не важно, чем человек занимается, важно, что ему это нравится, значит – пусть.
Но однажды, в день один из теплых осенних, на пороге зимних невзгод, на кругу троллейбусном Серебряного бора, где так горько пахнет желтыми листьями, от предчувствия окончания Рыбкин вдруг не выдержал, выдохнул, обращаясь ко всем ожидающим…
– Хорошо!
Жизнь вечная
Решился вчера… Сказал ей так, между делом вроде бы, чтоб не думала она, что мне важно. «Ну что, – говорю, – не читали еще, наверно, меня?» А она говорит: «Не успела…»
И родился средь нас не такой, как все мы с вами, товарищи, человек. Потому что рождение память прошлого, пережитого, у всех у нас отбивает. Может, и не сразу после рождения, может, помнит младенец этот еще кое-что в своем новом рождении из прошлого, но потом постепенно впечатления старые начинают казаться новыми, и он заново им удивляется, морю, лету, зиме – всему в этой следующей, «прежней» жизни. Удивляясь же, забывает младенец цель прихода сюда своего, забывает…
А приходим мы все сюда, товарищи новорожденные, так сказать, от прежней смерти воскресшие, чтобы переписывать прошлое набело, на хорошее все ошибки свои прежние исправлять.
Но вот наш Макар Павлович, он все помнил, не в том смысле, что был он злопамятен, но о зле, как и добре, стоит помнить, товарищи, чтоб иметь, так сказать, пред физиономией своей зло с добром для сравнения, а сравнив – исправлять.
Долго молчал, обдумывал жизнь свою прежнюю наш Макар Павлович, он ее обдумывал, когда ехал в колясочке, распахнув бездонные свои глаза в небо синее, помнил он: это небо. Об отце и матери, к колыбели склонившимся, думал он: это папа мой, жив здесь тоже, и мама моя жива, и на бабушку думал: бабушка, и вот так он всех опять узнавал, вспоминал.
В детском садике думал Макар: это наша воспитательница Ольга Семеновна, наш аквариум, а в нем рыбки. В школу Макар с семи лет пошел, в школу специальную, для молчащих, где он вспомнил сразу девочку Машу, так же как и он, молчаливую, вспомнил, что потом на девочке этой женится, что родятся дети у них, Сережа и Танечка. Все пойдет своим чередом по законам жизни грустным и правильным, начнут дети расти, а родители стариться, будет сам Макар с годами стареть, но Маша в глазах его не изменится и не будет старая никогда. Вспомнив, как умрет она, заплакал во сне семилетний Макар Павлович, но услышала мама его, вошла в комнату, разбудила, сказала ласковое. Обещала, что будет все хорошо.
Вроде можно что-то исправить, наверное, переписать? Но исправишь одно хоть мгновение, заговоришь, к примеру, в школу пойдешь обычную, и не будет девочки Маши за партой соседней, и не женится он на ней. Не родятся Сережа и Танечка, но и Маша вроде бы тогда не умрет. Или, может быть, умрет она одинокая, или за другим человеком замужем… Нет! Зачем?
И молчал Макар Павлович, улыбался, ни слова не правил в этой повести он и ни дня, ни часа не переписывал. У Сережи сына родилась внучка Оленька, на девятый день от кончины Макара Павловича, у дочери Танечки – внук Макар.
Робинзон
Что-то нет ее, третий день уже. Ведь она всегда посменно, два через два? Это что же, уволилась? Или заболела, может быть, что ли? Но она, хотя и заболеет когда, все равно в окошке сидит, обмотается куркулем, чаи пьет, и опять свое радио, только волком: «Кто? Куда? К кому? В какую квартиру?»
И с одной стороны, противно, конечно же, что не узнает никогда, а с другой стороны, как будто интерес она к тебе проявляет…
«Понеслась душа в рай» – это верно, конечно, сказано, верно, да не совсем. Видно, кто-то