Мария Волконская - Михаил Филин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Показательны и «стеклянные сени». Обычный вестибюль дворянского жилища пушкинского времени — помещение темное, без окон. Однако Онегин, отправившись на свидание, попал именно в стеклянные сени — точно такие, как и в доме З. А. Волконской.
Есть некоторое совпадение и по части интерьеров. Вошедший в особняк княгини Евгений
Следовательно, комнаты в романном доме располагались анфиладою, что аналогично планировке владений княгини Зинаиды[428].
Особо следует задержаться на стихах из строфы XL. Пройдя по пустому дому, Онегин наконец приблизился к кабинету Татьяны. Он прикасается к дверной ручке — и через мгновение читатель (как будто незаметно крадущийся за героем) знакомится с очень красноречивыми строками:
Ю. Н. Тынянов однажды заметил: «Это удивительная черта Пушкина: он должен скрывать, таить от всех свою любовь, имя женщины, а жажда высказаться, назвать её до такой степени его мучит, что он то и дело проговаривается»[429]. Вот и тут, при медленном чтении строфы XL, сразу же припоминаются некоторые факты, связанные с Марией Волконской.
Татьяна «не убрана, бледна» — а ведь точно так, отнюдь не по-светски, непривычно для тех, кто знаком с прочими (необязательно «парадными») портретами княгини, и выглядела Мария Николаевна в апартаментах на Тверской, в интимной обстановке. Подтверждает это рисунок З. А. Волконской, сделанный итальянским карандашом в дни пребывания жены декабриста в Москве. На небольшом овальном портрете (8×7,8 см) изображена (в профиль) бледная молодая женщина со следами «немых страданий» (VI, 185) на лице и с самой незамысловатой прической: ее черные волосы «не убраны», они лишь наспех, по-простонародному, собраны в пучок на затылке. Да и одежда позирующей княгини, судя по всему, по-домашнему скромна. Ясно, что Мария Волконская никуда не собирается выезжать в таком виде и никого не ждет к себе. Как указывает современная исследовательница, «художница не только безукоризненно верно уловила сходство: слегка вздернутый кончик носа, „горящие глаза“ и т. п., но и проникновенно передала очарование этого лица, в чертах которого слились воедино женственность и твердость, сдержанность и эмоциональность»[430].
Стих «Письмо какое-то читает» еще более интересен. Некоторые комментаторы романа пришли к выводу, что Татьяна читала послание Онегина («Предвижу всё: вас оскорбит…» и т. д.)[431]. Такая догадка выглядит логичной при анализе окончательного варианта главы. Пушкинисты, однако, не учли, что письмо Евгения написано значительно позже основного текста (автор датировал черновик онегинского послания к Татьяне 5 октября 1831 года — VI, 518). В беловой же рукописи песни, завершенной 25 сентября 1830 года в Болдине (VI, 637), данного письма еще не было — но стих «Письмо какое-то читает» уже присутствовал. Появление стиха здесь, так сказать, на пустом месте, можно попробовать объяснить разве что беглыми пушкинскими упоминаниями о каких-то прошлогодних (безответных) «страстных посланьях» (VI, 180) заглавного героя к Татьяне — но эти «посланья» были получены ею настолько давно, что объяснение выглядит малоубедительной, нехарактерной для поэта натяжкой.
В общем, «эпистолярный» стих кажется странным, сюжетно немотивированным, однако, вне всякого сомнения, это не случайная оговорка «заболтавшегося» автора. Строка, по всей вероятности, мотивирована (как и многие другие романные строки) самой Жизнью.
Ведь Мария Волконская, находясь в Москве, неожиданно получила одно письмо. Отец, старый генерал Раевский, писал дочери в напутственной записке (на русском языке) от 17 декабря из Милятина:
«Пишу к тебе, милой друг мой, Машинька, наудачу в Москву. Снег идет, путь тебе добрый, благополучный. Молю Бога за тебя, жертву невинную, да укрепит твою душу, да утешит твое сердце!»[432]
Отцовского благословения — не формального (такое сопутствовало сухому расставанию в Петербурге), а настоящего, сердечного — Мария все-таки удостоилась: в последний момент оно догнало и разыскало княгиню.
Заметим, что корреспонденция, пересылаемая при посредничестве почтового ведомства, тогда обычно доставлялась адресатам по утрам (уместно вспомнить тут про онегинское «ясное утро»). И сдержать даме («блудной дочери») слезы при чтении приведенного надрывного письма родителя было конечно же мудрено.
Заключительный стих рассматриваемой строфы также таит в себе важный намек. Плачущая княгиня, застигнутая Онегиным врасплох, сидит, «опершись на руку щекой». Ранее, анализируя ночное письмо Татьяны Лариной к Онегину[433], мы уже обращали внимание на необычную позу пишущей девушки и на пушкинские рисунки, где она была запечатлена со склоненной «к плечу головушкой». С той злополучной романной ночи минули годы, очень многое изменилось — но Татьяна, как и в юности, машинально (ее мысли далеко-далеко) располагается за столом все в той же позе. Это — устойчивая привычка героини, неподвластная времени «замена счастию» (VI, 45).
Однако аналогичная, достаточно редкостная (особенно для дамы «из общества») пожизненная привычка отличала и Марию Волконскую. В доказательство сошлемся, к примеру, на два варианта широко известного портрета княгини работы декабриста Николая Бестужева, созданных в Читинском остроге в 1828 году: на обеих акварелях примостившаяся за небольшим столиком Мария Николаевна опирается склоненной головой на левую руку[434]. Упомянем заодно и о дагеротипе 1845 года: он наглядно демонстрирует, что и в сибирской глуши сорокалетняя княгиня Волконская не изменила своей всегдашней, излюбленной позе[435].