Непохожие поэты. Трагедия и судьбы большевистской эпохи. Анатолий Мариенгоф, Борис Корнилов, Владимир Луговской - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никакой «пропаганды и агитации, содержащих призыв к свержению», Корнилов, конечно, никогда не вёл и литературы подобной не держал.
Первый допрос, 20 марта, вёл Лупандин.
Ровно через год он же будет допрашивать Николая Заболоцкого — и тот запомнит, как всё было: «Брань, крик, угрозы, зверские избиения, циничные реплики (“Действие конституции кончается у нашего порога”)». Но это спустя год. Когда уже столько работы было переделано. А сейчас всё только начиналось.
Борис Петрович, лучше во всём сознаться — так будет удобнее и нам, и вам.
Вы думаете?
Конечно, я уверен. Не бить же мне вас.
«Вопрос. Следствие располагает данными о том, что вы до момента ареста вели контрреволюционную работу. Дайте показания по этому вопросу».
Даю. Как давать-то?
Сейчас я напишу, а вы подпишете. Плохо относились к советской системе? Ну, мы же это уже обсуждали, перестаньте. Иногда хорошо, в целом плохо, сердились на неё. Говорили об этом друзьям и знакомым.
«Ответ. К советской системе я относился отрицательно. В беседах с окружающими я высказывал свои контрреволюционные взгляды по различным вопросам политики партии и советской власти. Подвергал контрреволюционной критике мероприятия партии и правительства в области коллективизации сельского хозяйства, искусства и литературы и др. Кроме того, я являюсь автором ряда контрреволюционных литературных произведений, к числу которых относятся…»
— Я не знаю, что относится к их числу.
— Знаешь. Вспоминай. Ну?
Подумал и вспомнил одно неопубликованное и то, за что попадало от критики особенно больно: «…относятся “Ёлка”, “Чаепитие”, “Прадед”. Во всех этих произведениях я выражал сожаления о ликвидации кулачества, давал контрреволюционную клеветническую характеристику советской действительности и восхвалял кулацкий быт».
Всё это — самооговор. Хотя смотря как читать.
Если очень присмотреться, то в «Ёлке» (о которой речь шла выше) можно разыскать «клеветническую характеристику советской действительности». Но скорее — это усталый взгляд на действительность вообще, любой эпохи.
«Чаепитие» было написано ещё в 1930-м и тогда же, во втором номере журнала «Звезда», опубликовано. Оно о деревне:
Некрасовскую тоску и есенинскую хмурь здесь увидеть можно — но с явственным «сожалением о ликвидации кулачества» — уже сложнее.
«Прадед» был опубликован 18 сентября 1934 года в «Известиях»: мощнейшее стихотворение о мифическом предке Корнилова — Якове, якобы разбойнике. Написано на мотив есенинского стихотворения «Я последний поэт деревни» — но куда гуще, куда яростнее:
Если здесь что и можно было найти — так это разрыв с кулацкой наследственностью (хотя разбойники, конечно, те ещё кулаки — скорее уж керженские Стеньки Разины).
Но у него ведь сто других стихов и поэм! За большевиков! За коммунистов! Искренних, кровью сердца написанных! Неужели они не перевешивают?
Впрочем, кто тут искал истину? Здесь лепили дело. В ход шло всё.
Второй допрос: 27 марта.
«Где вы находились 1 декабря 1934 года?»
В тот день убили Кирова.
Корнилов: «В ночь с 1 на 2 декабря 1934 года мы с Горбачёвым Г. Е. возвращались из Свирьстроя, куда мы ездили на литературный вечер. Приехав в Ленинград, мы с Горбачёвым зашли ко мне домой, где узнали об убийстве С. М. Кирова. Он попросил разрешения остаться у меня ночевать и очень скоро лёг спать. После этого он скоро был арестован».
Очень хорошо. А что у вас за наколка?
(Особые приметы арестованного: на левой руке татуировка — кости и череп. Наколол себе на беду. Ещё когда с чоновцами дружил в Семёнове.)
Наколка? Кости и череп.
И что это означает?
Не знаю. Означает, что это череп с костями.
Ну-ну, хорошо.
Третий допрос — 4 апреля.
Помимо стихов, всё, из чего можно слепить дело, — это встречи с Георгием Горбачёвым.
Виделись?
Виделись.
Разговоры какие велись?
Всякие.
Ругали власть?
Бывало.
Лупандин: «Из ваших показаний явствует, что вы являлись участником бесед на контрреволюционные темы, в которых высказывались террористические настроения. Следовательно, вы также являлись участником троцкистско-зиновьевской террористической организации?»
Корнилов: Нет. Вот этого не надо, прошу. Я не был участником террористической организации. Запишите: нет.
19 апреля — четвёртый допрос.
Лупандин выясняет отношения Корнилова с литераторами.
Конкретно: с Павлом Васильевым (он ещё под следствием, нарассказывал очень многое и про всех подряд, но про Корнилова у него даже не спрашивали), с Ярославом Смеляковым (арестован, но вскоре будет освобождён) и с Иваном Приблудным (уже под следствием, во время допросов валяет дурака и пишет в камере издевательские письма наркому Ежову).
«Вопрос. На одном из контрреволюционных сборищ Георгий Куклин сочувственно отзывался о репрессированных Иване Катаеве и Александре Воронском. Приблудный Иван тоже принимал участие в вашей беседе на контрреволюционные темы?»
«Ответ. Нет, он сидел и молчал».
Но про Васильева и Смелякова Корнилов сказал. Про одного, что «отстаивал развитие индивидуального хозяйства на капиталистический лад», про другого, что «контрреволюционно высказывался».
Достойных примеров не вспомнил.
После 19 апреля Бориса Корнилова 45 дней не вызывали.
Надежда. Упадок. Надежда. Упадок. Ужас. Утро.
Как ты там сочинял, Боря? «Сочиняйте разные мотивы, / всё равно не долго до могилы…»
Надежда. Упадок. Надежда. Упадок. Ужас. Утро.
Как ты там обещал? «Я буду жить до старости, до славы / и петь переживания свои…» Ну так пой, живи.
Надежда. Упадок. Надежда. Упадок. Ужас. Утро.