В час битвы завтра вспомни обо мне... - Хавьер Мариас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(«Смешная смерть, невероятная для того, кто в этом городе проездом, как смерть от того, что на широком проспекте падает и сносит человеку голову разбитое молнией дерево – иногда такое случается, и мы читаем об этом в газете и посмеиваемся».) Она не имела никакого отношения ко мне, мы не были знакомы. Я выбросил ее автобусный билет в окно. Пакистанец даже не вспомнит, что я платил за два билета. Мне незачем было о ней вспоминать. И потом, я ни в чем не виноват, никто не виноват, просто несчастный случай. На сиденье лежал ее платок, все еще мокрый. Он еще хранил ее запах, запах ее черных волос. («Запах умерших остается, когда от них самих не остается уже ничего. Он остается, пока еще есть их тела, и даже после, когда их уже нельзя видеть, когда их похоронили, и они исчезли: „Свинцом тебе на грудь мы ляжем, тебе на сердце камнем завтра лягу…"») Я сунул его в карман пальто, он до сих пор у меня. – Деан секунду помолчал, потом прибавил; – Вот что со мной случилось, не знаю, понял ли ты.
Мы так доверчивы, нас так легко в чем угодно убедить. Рассказать молено все, если умеешь представить дело, умеешь найти оправдание и смягчающие обстоятельства. Рассказать о чем-то – значит проявить щедрость. Все может случиться, обо всем можно поведать, все можно принять, всегда можно найти способ остаться безнаказанным, целым и невредимым. Когда мы делаем что-то (или что-то рассказываем), мы всегда (или, по крайней мере, в ту минуту, когда делаем это) считаем, что поступаем именно так, как должны поступить (или именно так должны рассказать). Странная это миссия и задача – рассказывать: ни одно событие нельзя считать совершившимся, пока о нем не стало известно, пока о нем не узнали, пока о нем не рассказали. Без этого оно превратится в мысль, в воспоминание, в ничто. Но историю молено рассказать только тогда, когда она уже закончилась, и тот, кто рассказывает, всегда может добавить: «Но сейчас я уже не тот, что был раньше, я другой, я отрекся от себя прежнего. Я этого не хотел, я к этому не стремился». А тот, кто слушает, может выслушать все до конца, а потом сказать (и это будет самый лучший ответ): «Не знаю, не уверен, там посмотрим».
– Думаю, что да. И что было потом? – спросил я. – Мне уже пора идти.
Мой вопрос вывел Деана из оцепенения. Он поправил галстук и начал медленно раскатывать рукава рубашки, словно собирался надеть пиджак, словно это он собирался уходить. Но уходить нужно было мне. «Пора идти, – думал я, – я уже все выслушал и уже никогда этого не забуду».
– Я сошел, когда мы выехали на более оживленную улицу и автобус остановился на светофоре. В автобусе уже не было ни одного пассажира – я успел заметить это, когда спускался по лестнице. Кондуктор наверняка даже внимания не обратил, что кто-то вышел не на остановке. Я быстро поймал такси и поехал в гостиницу. Пока я ехал, дождь кончился, ветер утих, а я протрезвел. Я поднялся к себе в номер. Никто ничего мне не передавал. Я включил телевизор и несколько минут смотрел, переключая каналы и ничего не понимая. Потом встал с кровати, подошел к окну, поднял раму и долго стоял, облокотившись на подоконник, не обращая внимания на холод. («Деан стоит у окна-гильотины и смотрит в темноту зимней лондонской ночи, смотрит на здания напротив или на окна – большей частью неосвещенные – его же гостиницы, на освещенное окно в комнатке под крышей, где чернокожая горничная раздевается после трудового дня, снимает наколку, туфли, чулки, фартук и униформу, а потом умывается и моет подмышки над раковиной. Он тоже видит полуодетую и полураздетую женщину, только, в отличие от меня, он не обнимал и не ласкал ее, он не имеет никакого отношения к этой женщине, которая перед тем, как лечь спать, моется по-британски скромно над скромным умывальником, какие стоят в британских комнатах, жителям которых приходится выходить в коридор, чтобы воспользоваться общей для всех обитателей этажа ванной. Деан не чувствует ее запаха (ее окно слишком высоко и далеко), но, возможно, знает этот запах, если уже встречался с ней в коридоре или на лестнице (роковые шаги!) накануне или в тот же самый день. В его комнате звонит телефон. Звонки взрывают ночную тишину и пугают полуодетую и полураздетую горничную, которая вдруг понимает, что кто-то может ее увидеть, быстро подходит к окну, поднимает раму и высовывается на несколько секунд, словно хочет убедиться, что, по крайней мере, к ней никто не лезет в окно, а потом опускает раму и аккуратно задергивает шторы: никто не должен видеть, как она сидит в изножье кровати, полуодетая и полураздетая: блузка снята через голову, рукава держатся на кистях рук – может быть, кто-то уже видел ее такой, пока она, ничего не подозревая, расчесывала волосы и напевала что-то непонятное, возможно, это был погребальный плач, словно она была молодая banshee, – напев усталой оклеветанной смерти, предсказывающей прошлое. Я не знаю так ли это было, я не уверен, там посмотрим, а скорее всего – никогда не узнаем. Мертвая Марта никогда не узнает, что происходило с ее мужем в Лондоне в ту ночь, когда она умирала рядом со мной: когда он вернется со своими подарками, она уже не сможет ни получить эти подарки, ни выслушать его рассказ – выслушать то, что он решит рассказать ей, – может быть, в его рассказе не было бы ни слова правды и он совсем не был бы похож на тот, который только что выслушал я. Призрак, который является ему, – это призрак другой женщины, она занимает его мысли, как Марта занимает мои, она не дает ему спокойно жить и спать. Его бедная жена и его бедная любовница поселились и смешались в нашем сознании (другого пристанища они не нашли), не желая примириться с тем, что им предстоит исчезнуть, стремясь воплотиться в единственном, что у них осталось, чтобы продлить свое существование, хотя от бесконечного повторения воспоминания о них тускнеют и блекнут. Его призрак (как и мой) – не из далекого прошлого, она не была кем-то из сильных мира сего, не была его врагом, она просто становится все менее реальной».) – Пока не зазвонил телефон, – сказал Деан, – и мне не сообщили эту новость. Прошло уже двадцать часов. Есть вещи, о которых нужно узнавать сразу, нельзя жить, не зная, что все изменилось. («Легко жить в блаженном неведении. Это наше естественное состояние, – снова подумал я, – и не стоит так страдать из-за этого: ты будешь продолжать слушать бритвенный голос Висенте, будешь по-прежнему встречаться с ним».)
– Я пойду. – Вот я это и произнес. Я уже произносил эти слова в этом доме, но я никогда не произносил последней фразы, я не говорил: «Я пошел».
Надевая плащ и шарф, я незаметно бросил взгляд в сторону открытой двери, ведущей в комнату малыша, и подумал, что Деан вряд ли захочет, чтобы малыш оставался с ним. Завтра я позвоню той, что сейчас была и старшей сестрой, и младшей. Я посмотрел на часы – было еще не слишком поздно, может быть, стоило позвонить ей прямо сегодня, как только я вернусь домой, и сделать один, пока вполне невинный шаг. В конце концов, вдруг именно я окажусь тем мужем, которого еще нет и который должен стать для нее частью такого непостоянного мира живых? И малыш мог бы жить с нами – Деан вряд ли захочет, чтобы Эухенио оставался у него. И самолеты тоже переселятся вместе с ним, хотя они и принадлежали его отцу в далеком детстве (а вот у меня никогда не было столько!), – истребители и бомбардировщики Первой и Второй мировых войн, несколько корейских самолетов и несколько испанских, которые бомбили или защищали Мадрид когда-то давным-давно, во время нашей войны. Когда история заканчивается, дальше все зависит только от рассказчиков, хоть и не всегда. Всей правды не узнать никогда, вокруг много людей, и всегда нужно от кого-то что-то скрывать. Малыш никогда не узнает о том, что произошло, это будут скрывать от него его отец, его тетушки и я сам. И пусть он ничего не знает – в мире происходит очень много такого, о чем никто не знает и не помнит.