Поездом к океану - Марина Светлая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жиль сделал один щелчок, на большее – не хватило. Армейские ботинки в крови. Следы на полу. Женские пальцы отброшенной в сторону мертвой руки, попавшие в кадр. На черно-белых снимках будет не так жутко, как в реальной жизни, но все же эту зловещую тишину они запечатлели навеки.
Потом, уже не глядя по сторонам, торопливо вышли. И только на воздухе до Аньес наконец начало доходить, что все еще может дышать она лишь по случайному стечению обстоятельств. Потому что через трупы летчика и командира они переступали на пороге – их тоже убили в утренней заварушке.
Командование принял старший по званию, им был молоденький лейтенант из Тхайнгуена, который, судя по голосу, и звал их наружу, когда она пыталась одеться под кроватью.
Сейчас он озадаченно хмурил брови и отдавал распоряжения. Из близрасположенных домов выводили людей – в чем были, полуголых, испуганных, взъерошенных, едва поднявшихся с постели, не иначе от перестрелки.
- Что они сделают? – зашептала Аньес, вцепившись в руку Кольвена и едва ли понимая, что близка к истерике. – Жиль, что они сделают?
- Ты знаешь, - хрипло ответил капрал.
- Кольвен, нужна ваша помощь! – выкрикнул лейтенант, и Жиль отстранился, сунув ей сумки и штатив, после чего двинулся к командиру. Теперь заботой Аньес было думать, как бы не осесть на землю прямо здесь. Она глубоко вдыхала воздух и пыталась сосредоточиться только на этом. Потому что смотреть дальнейшее и оставаться в здравом уме было уже невозможно.
Кольвена позвали, чтобы помог обыскивать дома, покуда людей, а их набралось несколько семей, заставили опуститься на колени и допрашивали. Те верещали на своем, но добиться от них определенно ничего не выходило.
В воздухе потянуло запахом гари. Столь ярким, сильным, что де Брольи прижала платок к лицу, а когда тот сделался мокрым, обнаружила, что это случилось от слез, а не от пота. Жары пока так и не наступило, и единственный жар был от горящих хижин. Те, что уже были осмотрены, начали жечь, и когда занялся огнем первый из них, несколько человек из задержанных, подхватились с земли и едва не бросились к пламени. Их удержали свои же, хватая за руки и, много ума чтобы понять не нужно, убеждая сесть обратно.
Поднялся шум. Вьетнамцы кричали, рыдали их женщины и верещали их дети. Солдаты в тихом бешенстве продолжали осмотры. Там, среди них, и Кольвен, и Аньес волей-неволей высматривала его долговязую фигуру в группе обыскивающих.
Чтобы хоть что-то делать, она вновь стала снимать. Ее фотоаппарат – единственное, что никогда не подводило. Там все еще оставалось пленки на несколько щелчков для сохранения самообладания. При текущем раскладе – и малому радуешься. Первого выстрела она и не слышала почему-то, слишком далекая от реальности. Он совпал с тем, как она нажимала на спусковую кнопку камеры, делая снимок. Но когда отняла лицо от визи́ра, поняла, что молоденький солдат в нескольких метрах от нее упал на землю, а потом эту самую землю возле него побило пулеметной очередью. Аньес громко вскрикнула и резко осознала, что этой самой очередью она и отрезана от своих, они остались по ту сторону от искромсанной травы.
Кольвена больше не видела. Он находился в каком-то доме, когда начался ад.
А в этом аду она оказалась в одиночестве. Видя, что крестьяне вскочили с ног, едва показалась подмога, она рванула в сторону. Потому что и правда рядом не было никого, а единственное, что Аньес понимала достаточно хорошо – здесь она как на ладони для снайперов. Площадка открыта. Как когда стреляли в осужденного Чиня на стрельбище в форте. Чего-то стоит по ней попасть? Здесь ведь нет холостых патронов.[1]
Она мчалась что было духу прочь от этого места, слыша за спиной только пальбу и вопли. Их перетопят, как котят. И ее, потому что она француженка. Потому что она носит форму. Потому что подошвы ее ботинок залиты кровью. Те самые подошвы, что сейчас едва успевают мелькать среди густой зелени только вперед, туда, где чуть выше по реке раскинулась чайная плантация – удивительной красоты, от зелени которой глазам делалось капельку легче. Там, среди кустарника можно хотя бы как-то спрятаться. Она не знала, бегут ли за ней – не смела оглядываться. Не знала, стреляют ли ей в спину, но петляла зайцем, надеясь, что это хотя бы немного поможет. Воздух касался ее лица, а она, сжав челюсти, пыталась удержать сердце в груди. То колотилось с такой силой, что уши закладывало, и лишь звуки боя перекрывали его.
Потом Аньес нырнула в растительность, но все не останавливалась, продолжая пробираться вперед, согнувшись и глядя под ноги. Впрочем, это ее не спасло. Когда она услышала шум за спиной, все-таки обернулась.
Он мчался за ней.
Вьетнамский солдат мчался за ней и догонял.
Горло опалил ужас, идущий из груди. Она снова вскрикнула и поняла, что падает. Падает, потому что поскользнулась на траве. Падает, потому что слишком напугана. Падает, потому что никак не может не упасть. Наверное, в ту секунду сил у нее уже не было – все поглотила паника.
Ладони и колени ударились о землю, но она совсем не чувствовала боли. Впереди нее шлепнулась камера, которая все еще болталась на шее. Наверняка угроблен объектив. Аньес перекатилась на спину и огромными в эту минуту глазами уставилась на человека, который должен был ее убить. Когда его тень нависла над ее телом, она зажмурилась. Он что-то кричал, но она не понимала что. Она даже не понимала, что это за язык. Сама – думала не на французском, а на каком-то одном-единственном, первородном, первобытном, истинном для всех душ накануне гибели языке. Языке страха.
Он поставил ее на колени, кричал, заглушая ветер и птиц. А она смотрела на него, сознавая, что, если бы зажмуриться, наверное, было бы легче. Но жмуриться никак не получалось – даже на это тоже сил не было. Все уходили на то, чтобы прижимать к животу руки, защищая своего ребенка, чьего рождения не хотела, но если бы сейчас солдат пнул ее туда, где все еще росло их с Анри дитя, убивая его одним ударом, она бы не выдержала, она бы сошла с ума в последние свои секунды, окончательно потеряв связь с реальностью. В мозгу билось что-то страшное, неясное, причиняющее боль. Потому что она хотела жить. Она, черт бы всех их подрал, безумно хотела жить. Она хотела дать жизнь тому существу, что в ней. Она хотела видеть, как оно растет, и слышать, как зовет ее матерью. Она хотела придумать ему имя. Она хотела и сегодня, и завтра, и через год верить, надеяться, искать чего-то, пусть не находя. Может быть, никогда не находя. Но жить. Она хотела увидеть Анри и маму. Она хотела в Требул.
Она хотела босоногой стоять на камнях у маяка и смотреть на океан. И чтобы никогда не было страшно. Это и было бы ее раем. Ее собственным раем, в котором она отказала себе.
Когда к ее лбу приставили дуло ружья, она глаз так и не закрыла. Ничего не видела, но глаз – не закрыла. И мысленно отсчитывала от пяти к единице. Потом полыхнуло – перед ее взором забегали проклятые цифры, все-таки сводя с ума. А она только и успела выкрикнуть в последней надежде защитить себя и того ребенка, которого обязана была любить: