Ратоборцы - Алексей Югов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Досадуя, что не удался его замысел, кичливый старик все же был растроган и, отерев выжатую слезу, перевел все дело на сугубо родственную задушевность.
– Что ж, Андрюша… – сказал он, привсхлипнув. – Не пощажу сил, не пощажу сил!.. Али я брату не брат? Мне Ярослав покойный, бывало, говаривал: «Уж ты, Славушка, моих-то не оставляй – Сашу да Андрия, руководствуй ими!»
И старик обнял голову племянника.
Разное говорили в народе, глядя на свадьбу. Когда Дубравка выходила из церкви и шла к своей карете, женщины причитали:
– Ой, да словно бы из милости следочком до травки дотрагивается!..
– Да уж и где такая краса родилася?
Хвалили и жениха. Однако вскоре присоединилось и осуждение. Прикрываясь углом головного ярчайшего платка, одна из стоявших на поленнице соседок говорила другой:
– А князь-то у ее, Андрей-то, слышь ты, по-за воротами охочь! Верь! Пьяница. Шальной. Хотя и князь.
Соседка вздыхала:
– Ну, тогда не видать ей счастья! Как, видно, в песне поется: соболиное одеяльце в ногах, да потонула подушка во слезах! Это уж горькое замужество, когда мужик от тебя на сторону смотрит!
– И не говори! Одна, видно, жена будет у него водимая да десять меньшиц!
– Ну и у нас есть которые по две жены водят. А он тем более князь!
Среди мужчин слыхать было и другие речи.
– Гляди, как бы за нами не прибежали – на свадьбу княжескую позвать!.. – сказал с издевкой один из ремесленников.
– Позовут, – ответил другой, – только кого – пиво пить, а нас – печи бить!..
Один старик стоял-стоял перед воротами, опершись на костыль, но потом, видно, разожгло ему сердце – смотреть на все это княжое да боярское богатство, – он плюнул себе под ноги и хотел уйти.
Другой старик окликнул его:
– Кум, ты куда?
Тот обернулся, глянул и, долго покачивая седой, лысой головой, налаживаясь говорить, вымолвил наконец такое:
– Нет, видно, правда на небо взлетела, а кривда по земле ходит!
И ткнул костылем почти в самое окно проезжавшей мимо раззолоченной кареты так, что боярин, выставивший оттуда красное, толстое лицо, откачнулся в темную глубь возка.
Другой старик, не то более осторожный, не то более благодушный, отвечал:
– А я вот на богатство не завидливый. Только сна с ним лишиться!.. Во гроб с собою и князья и бояре ничего не возьмут.
В это время, без шапки, словно на пожар, пробился к ним некий ремесленник и, запыхавшись, крикнул во всю мочь:
– Ставят!
– Полно!
– Ей-богу, ставят!
И все вместе, гурьбой, кинулись – проулками, огородами – к ближайшей соборной площади.
И впрямь ставили. Целый обоз телег, нагруженных бочонками и, пока еще замкнутыми, деревянными жбанами, тянулся вдоль улицы. Возле него шла сбоку охрана, в малиновых кафтанах и плоских суконных шапках, с длинными топорами на плечах.
Слегка осторонь от них шел Андрей-дворский. Против каждого десятого дома, по его знаку, возы останавливались, и на травку, возле ворот, сгружался бочонок. На десяток таких бочонков ставился один сторож – чтобы православные не разбили их до поры до времени.
В бочонках тех, в жбанах и в лагунах поплескивали и меды, и пива, и самогонное хлебное вино. То делалось и во исполнение слова, произнесенного Невским:
– Народ наш гуляния любит!
Добрая свадьба – неделю! А загул положили в первый же вечер, как прибыли от венца. Гулял весь Владимир.
А хмель-батюшка – богатырь, – он ведь не разбирает, князь ли, боярин ли, ремесленник ли, или же смерд-землепашец: валит с ног – кого наземь, на травку, а кого – на ковры да на расписной, кладеный пол, – только и разницы!
Озаряя, как на пожаре, ярким, с черной продымью, светом и дворцы, и терема, и лачуги, по всему Владимиру пылали всю ночь, непрерывно сменяемые, берестяные светочи. Чтобы самоуправцы не сотворили пожару, ведал сменою факелов особый слуга. Рядом с ним стояла кадушка с водой – гасить догоревший факел.
На улицах свет, так и в душе светлее. И владимирцы загуляли. Забыты были на этот час и земское неустроенье, и татары, и нужда, и недоимки, и насилие немилостивое от князей и от бояр. Били бочки. Черпали кто чем способен. И уже многие полегли.
Изредка, не смогший заснуть из-за рева и хохота, какой-либо ветхий старец выходил из калитки, накинув тулупчик, глядел вдоль улицы и, махнув рукой, опять удалялся.
– Такая гудьба идет! – сообщал он в избе старухе своей, тоже растревоженной.
Вот, озаряемый светом факела, лежит на брюхе в луже вина достойно одетый молодой горожанин. Он отмахивает саженками: якобы плывет. Он даже поматывает головой и встряхивает русой челкой волос из стороны в сторону, как взаправду плывущий.
Окрест стоящие поощряют и подбадривают его:
– Ну, ну, Ваня, плыви, плыви!.. Уж до бережку недалеко…
Парень как бы и впрямь начинает верить.
– Ох, братцы, устал!.. – восклицает он, приподымая красное дурашливое лицо. – Клязьму переплываю!..
…Плясали на улицах под свист, и прихлопыванье, и под пенье плясовых песен, и под звук пастушьей волынки, и восьмиструнной, с тонкими жиляными струнами, кобзы, вроде округлой балалайки.
Играли игры.
Успели подраться – и один на один, и стенка на стенку, и улица на улицу, и цех против цеха, и ремесленник на купца!
Однако надзор, учрежденный от князя, был настолько бдителен и суров, что изувеченных и убитых под утро оказалось всего какой-нибудь десяток.
Дворский в ту же ночь побежал доложиться о такой беде самому Александру Ярославичу.
Невский сперва нахмурился. А потом вздохнул и промолвил:
– Ну что ж!.. У меня, в Новгороде, редкое вече без того обходится!..
Всю ночь, как новобрачные прибыли от венца, во дворце великого князя гремел пир. Одних князей, не считая княжичей, было за двадцать. Никто не пренебрег приглашеньем – все приехали: и Полоцкий, и Смоленский, и Ростовский, и Белозерский, и Рязанский, и Муромский, и Пронский, и Стародубский, и Углицкий, и Ярославский, и прочие.
Обширные гридницы переполнены были орущими и поющими дружинниками князей, съехавшихся на свадьбу. На сей раз не звоном мечей, а звоном серебряных чаш да заздравных кубков, не кличем битвы, а пиршественными возгласами тешили они княжеский слух. «Выпьем на князя такого-то да на князя такого!» – одна здравица за другой, и уж до того начокались, что дорогими кипрскими, лангедокскими, бургундскими и кахетинскими винами на широком дворе принялись, словно бы студеной водой, приводить в чувство не в меру упившихся товарищей своих, обливая им затылок прямо из горлышка замшелых, с запахом земли, темных больших бутылей – из стекла и глины.