До конца времен. Сознание, материя и поиск смысла в меняющейся Вселенной - Брайан Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стоит ли удивляться, что в суматошном, беспорядочном, эмоциональном царстве повседневных человеческих авантюр спектр верований широк и многогранен, а временами к тому же запутан и достоин сожаления. Формируя веру, некоторые смотрят на науку, причем как на ее содержание, так и на стратегию. Одни полагаются на власти, другие — на сообщество. Некоторых принуждают — кого тонко, кого открыто. Одни больше всего доверяют традиции, другие целиком отдаются на волю интуиции. А в глубинных обрабатывающих центрах разума, как правило недоступных для наблюдения, каждый из нас использует собственную уникальную и очень гибкую комбинацию всех этих тактик. Более того, ничто не мешает нам одновременно придерживаться несовместимых верований или совершать поступки, которые указывают на такие верования. Я без стеснения признаю, что время от времени стучу по дереву, разговариваю с усопшими или прошу небесной поддержки. Все это противоречит моим рациональным взглядам на мир, при этом склонность к легким суевериям меня нисколько не беспокоит. Мало того, есть какое-то удовольствие в том, чтобы выйти на мгновение за рациональные рамки.
Обратите также внимание на то, что если профессиональным философам платят за анализ верований — за то, чтобы обнаружить скрытые допущения и привлечь внимание к ошибочным выводам, — то большинство из нас сегодня и наших предков тогда относились к этому совсем иначе. Многие верования большинство из нас никак не проверяет. Возможно, это отдельный вариант адаптации. Люди, склонные к самокопанию, забывают, что запасы еды заканчиваются или что к ним может потихоньку подкрасться тарантул. Это означает, что при оценке того, как может такой-то и такой-то верить тому-то и тому-то, представление о том, что вера вырастает из интенсивных раздумий и тщательного перекрестного опроса, часто совершенно ошибочно. Как указывает Буайе, «нам кажется, что представления о сверхъестественных сущностях… предъявляются сознанию, а затем по итогам прений либо принимаются как достоверные, либо отбрасываются». Но поскольку эти идеи задевают слишком многие центры мозга, ответственные за суждения, которые выявляют волевые действия, прогнозируют чужие мысли, отслеживают отношения и т. п., и поскольку естественный отбор научил эти центры выполнять собственную диагностику намного ниже порога осознанности, модель рационального судьи и коллегии присяжных «может представлять собой сильно искаженный взгляд на то, как такие концепции возникают и представляются»35.
Даже сами те вещи, к которым концепция веры может быть разумно применена, меняются от эпохи к эпохе. Как отмечает Карен Армстронг, те, кто исполнял ритуалы древних элевсинских мистерий, «наверняка удивились бы, если бы их спросили, верят ли они, что Персефона действительно спускалась под землю, как повествует миф»36. Это было бы все равно что спросить, верите ли вы в зиму. «Верить в зиму? — резонно спросили бы вы. — Времена года. ну. они просто есть». Аналогично, считает Армстронг, наши пращуры принимали и странствия Персефоны, потому что «жизнь и смерть действительно были связаны неразрывно и земля действительно умирала и возрождалась каждый год. Смерть была ужасна и неизбежна, но не означала конец всему. подрезая растения, садовник помогал им пустить новые побеги»37. Миф не просит верить в себя. Он не вызывает кризис веры, который его приверженцам приходится разрешать путем мучительных размышлений. Миф предлагает поэтическую схему, метафорический образ мышления, который становится неотделим от освещаемой им реальности.
Возможно, здесь есть аналогия с тем, что происходит при долговременном развитии естественного языка38. Стремясь к эффектности и творческому самовыражению, говорящие усыпают свои предложения метафорами, вставляя их одну за другой. Я только что сделал это, но вы, скорее всего, этого практически не заметили. Мы сыплем соль на мясо и сахар на печенье. И все же посыпание, которое я упомянул, — совершенно банальная метафора, которая мало у кого из читателей вызовет в воображении образ руки, мягко посыпающей словами блюдо свежеиспеченных предложений. Со временем метафоры становятся настолько затасканными, что всякое поэтическое качество, которым они, возможно, изначально обладали, постепенно испаряется (испаряется вода, не поэзия) и они становятся обычными рабочими лошадками в мире слов (лошади — не слова). Если говорить коротко, они становятся буквальными. Возможно, нечто аналогичное происходит с религиозно-мистическими понятиями. Может быть, такие понятия возникают как выразительные, поэтические, метафорические способы смотреть на мир, но со временем они постепенно теряют поэтичность, сбрасывают метафорический смысл и переходят к буквальности.
Сам я ближе всего подхожу к такому буквализму, признавая, что тот или иной Бог может существовать. Я признаю, что никто и никогда не смог исключить такой возможности. До тех пор пока влияние этого предположительного Бога никак не меняет ход реальности, который хорошо описывается нашими математическими законами, сам этот Бог не противоречит тому, что мы наблюдаем. Но существует громадная пропасть между простой непротиворечивостью и объяснительной необходимостью. Мы привлекаем уравнения Эйнштейна и Шредингера, эволюционную теорию Дарвина и Уоллеса, двойную спираль Уотсона и Крика и длинный список других научных достижений не потому, что они не противоречат нашим наблюдениям — хотя это, конечно, правда, — но потому, что они обеспечивают мощную, подробную и предсказательную объяснительную структуру для понимания наших наблюдений. По этой мерке религиозные доктрины никуда не годятся; конечно, многие верующие считают эту мерку негодной. Ловушка в том, что буквалистская точка зрения заранее исключает такую оценку. Религиозное заявление, интерпретированное как буквальное утверждение о мире, противоречащее установленному научному закону, ложно. И точка. В таких случаях следование буквальной интерпретации ничем не лучше признания существования Рамты.
Тем не менее религиозная доктрина (или даже учение Рамты) может остаться в полной мере частью рационального дискурса, если мы готовы уйти от буквализма, избирательно рассматривать Священное Писание, отбрасывать элементы, которые сочтем оскорбительными или устаревшими, интерпретировать истории и утверждения поэтически или символически или, что еще проще, как элементы выдуманного сюжета. Существует множество причин, по которым нам, возможно, захочется это сделать. Нам, возможно, будет приятно или утешительно видеть, что наши жизни разворачиваются в рамках более широкого и для некоторых более осмысленного нарратива, не обращая особого внимания на сверхъестественные качества или метафизические заявления религии. Мы могли бы получать пользу от чтения религиозных текстов как глубоко трогательного архива, символически охватывающего существенные качества человеческого состояния. Мы могли бы получить удовольствие от решения трудной задачи разработки толковательной системы, примиряющей конкретные религиозные доктрины с научными представлениями. Нам могло бы понравиться, если бы мы смогли наложить священную чувствительность на наше общение с миром, добавив лоск, который заострит впечатления, но не отменит рациональности. Мы могли бы выиграть от поддержки и солидарности религиозной причастности. Мы могли бы обогатиться эмоционально, участвуя в религиозных ритуалах, освящая жизненные инициации и отмечая священные дни, соединяющие нас с почтенной традицией. Такие варианты религиозности способны обеспечить деятельность, мотивацию, общность и руководство, которое для некоторых прокладывает путь к более полной, более осмысленной жизни. Такие варианты религиозности не требуют веры в фактическое содержание религиозного контента; они отражают веру в ценность такого контента, вне зависимости от его достоверности.