Госпожа камергер - Виктория Дьякова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычный кавказский вечер, когда солнце уже зашло за горы, но все еще держится светло, опускался медленно, поглощая собой зарю, разлившуюся в треть неба. Воздух был редок, неподвижен и звучен. Длинная, в несколько верст тень ложилась от гор на округу.
В русском лагере у хребта Нако старик казак, огромного роста с седой как лунь широкой бородой, такими же широкими плечами, с засученными штанами и раскрытою седою грудью, возвращаясь с рыбной ловли от реки Шапсухо, несет через плечо в наметке еще бьющихся серебристых шамаек. Его громко приветствуют тянущиеся с рубки леса солдаты – они переговариваются между собой, обсуждая, сколько раз в левой цепи при охранении выбивали черкесов на «ура».
Пропуская их, старик посторонился, так что наткнулся спиной на держидерево и, отдираясь после, порвал зипун. Недовольно крякнув, он оправляет одежду, поглядев на рванину, потом – на обвязанные веревочками по онучам оленьи поршни и, отмахиваясь конским хвостом от комаров, направляется к кострам, разведенным между сделанными из шинелей и бурок балаганов.
На фоне угасающей зари резко выделяются бело-матовые громады гор по округе, хребет Нако розовеет, облепленный курчавыми облаками. Волнуясь у его подошвы, облака принимают все более и более темные тени. Вечерняя прозрачность воздуха, – почти хрустальная, – разносит звуки далеко и гулко. Коричневая и быстрая Шапсухо все отчетливее отделяется от неподвижных берегов всею своею подвигающейся массою – она начинает сбывать к вечеру и кое-где мокрый песок буреет на берегах и отмелях.
Еще издалека слышит старый казак звучный голос внучка своего Лукашки. Разбитной, красивый малый, лицом и сложением своим, несмотря на угловатость молодости, выражает большую физическую силу – с широким выражением лица и спокойной уверенностью в позе он уж в который раз повествует притихшим дружкам о своем недавнем подвиге: как свалил одним выстрелом черкеса, плывущего по реке под карчой, при том добавляя все новые и новые подробности.
Рисуясь перед собравшимися, Лукашка принимает воинственную, горделивую осанку. Широкая черкеска на нем кое-где порвана – ни дать ни взять только что из сражения вышел, – ноговицы спущены ниже колен. По всему видно, хочет Лукашка казаться настоящим джигитом – вроде того Сухрай-кадия, которого он и видел-то всего ничего, когда стоял в секрете при переговорах генерала фон Клюгенау с имамом Шамилем. Но понял хорошо: на настоящем джигите все небрежно, даже слегка поношено, а вот оружие – богато и броско. А еще очень важен выражающий достоинство вид.
И вот, заложив руки за шашку и щуря глаза, Лукашка притоптывает ногой для уверенности и, хмуря чернобровое лицо, говорит:
– Хочешь верь мне, а хочешь нет. Сижу я за чинарой, как велели, осматриваюсь зорко кругом. Гляжу, чернеет чего-то с той стороны. Карча здоровенная плывет, да не вдоль плывет, как следовало бы, а поперек перебивает. Я навострился – нелады все. Присматриваюсь пуще. Глядь, а из-под карчи той голова показывается, и все в сторону его Высокопревосходительства глаз ведет.
Наставил я винтовку, из камыша привстал – не видать за ветвями-то хорошо. А он услыхал, верно, бестия, да на отмель выполз, оглядывает. Вот, думаю, схватить бы за глотку и завалить здесь. Да не тут-то было – далеко очень. Изготовил я ружье, не шелохнусь, выжидаю. Он постоял-постоял, опять поплыл, да как наплыл на солнце-то, так аж спина его видна сделалась.
Тут уж я – как дед учил: «Отцу и сыну и святому духу» – пали! Стрельнул в него – попал. Из-за дыма гляжу, он барахтается – портки синие, голова бритая голубеет. На отмель вынесло его – все наружу стало. Вижу, хочет встать, а не может уже, нет силы в нем. Побился, побился и лег. Я же после Назарку крикнул, разделись мы с ним, и как спустили его с того берега офицера опять в воду – поплыли за ним. Ох, и желтый он, ребята, оказался. Борода крашена, подстрижена. Мне урядник после кинжал от него взять разрешил, а за ружье его три монеты дал. Оно у него со свищом было, дух в дуло проходил. Все на память лестно. Еще зипун его достался. Но тот драный весь, байгуш!
– А ты не беднись, не беднись, – прикрикнул на Лукашку дед, подходя, – сгодиться тебе и зипун за дровами-то ходить. Портки ж его, говорил тебе, на платки да бинты изрежь, чего бережешь? Не налезут все равно никому здеся – поджарые они очень, черкесы-то, не нам чета.
– Что ж, Лукашка, – молодцом, – похвалил казака хорунжий, сидевший рядом. – Я того черкеса оглядел после. На черкеса, верно, он маловато похож – скорее, татарин из ногайцев. Но то – все равно. Кто б он ни был, а заметку сделал ему наш казак ровненько, в самые мозги, над виском прямехонько.
Казаки заговорили в несколько голосов, кто-то даже жалел черкеса: «То же ж человек был!» Но иные не поддержали сердобольца: «Ты бы сам попался ему, он бы спуску тебе не дал!» Снова заголосили, заспорили… Послышалась команда – двое из казаков отправились рубить сучья для кухни – чтобы кашеварам ужин варить. Пусть и ужин весь здесь, на хребте Нако, – одна трава-мурава с финиками, хотя и вареная. Даже хлебушка нет, только сухари заплесневелые, в воде размоченные.
«Вот кто, значит, достал пулей посланца Хан-Гирея, – подумала Мари-Клер, проходя по лагерю мимо фурштатов, забивающих колья для коновязи, – ловкий казак Лукашка спутал хитрому хану все карты! Спас генерала фон Юпогенау. А если подумать – не только генерала, всю Россию спас. Ему не то что зипун да портки с убитого, Георгия вешать на грудь в самый раз».
Сокрывшись за широкий разросшийся куст терна, усыпанный мелкими желтыми цветками, она остановилась недалеко от палатки полковника Потемкина. Перед палаткой знакомый ей княжеский денщик Афонька под тенью персикового дерева раскладывал на конской попоне виноград, полузеленую алычу, сушеную рыбу – хлеба на княжеском столе Мари-Клер не заметила и похвалила себя, что, уходя из монастыря, собрала целый мешок рисовых лепешек, который за время пути до боли оттянул ей спину.
Присев на колени, она наблюдала за Афонькой, никак не решаясь окликнуть его, – только теперь со всей отчетливостью предстало перед ней ожидаемое и неумолимое будущее. В самое ближайшее время ей предстоит встретиться с Сашей после почти что десяти лет разлуки, и она не могла вообразить себе, как он примет ее, да и сама не была уверена теперь, что готова принять его с той же радостью и надеждой, которую копила в себе прежде годами.
Последние сутки, в которые она успела узнать любовь Сухрай-кадия и навечно распрощаться с ним, все перевернули в ней. Вполне вероятно, что в иных условиях она предпочла бы никогда не встречаться с Сашей уже. Но теперь у нее не было иного выхода: не ради себя – ради блага империи и государя, которому они оба служили. А время – главный враг ее теперь, – оно текло очень быстро. И потому поднявшись с колен, она вышла из-за куста и позвала напевавшего гнусаво под нос Афоньку.
– Ох, что не говорите, Александр Александрович, а ужасные бестии эти азиаты, – говорил, присев на кипарисовый пень, молодой Николя Долгорукий. Он набивал табаком небольшую кабардинскую трубку, отделанную серебром, и, отмахиваясь от комаров полугодичной давности номером «Гвардейского вестника», в котором изучал до того назначения по полкам, выискивая знакомые фамилии, продолжал: – Вот что они кричат обычно? Да бес их разберет, что кричат. Я уж не говорю, когда из завалов выковыриваешь их, а в ауле, к примеру? Только быки и понимают их. Запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки все разом двинутся. А ты стегай их, не стегай – все равно ни с места. А деньги любят драть местные за все. Ужасные плуты! Мне про них еще один старинный майор рассказывал – он на Линию при Алексее Петровиче Ермолове приехал и при нем два чина за дела против горцев получил. Теперь при Николае Николаевиче Раевском на Черноморской служит, советником у него. Вот уж изучил здешние ухватки. Вы о чем задумались, Александр Александрович? – спросил, раскурив наконец табак.