Зеленая мартышка - Наталья Галкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто это?
— Это Сара Фермор, отец ее генерал-аншеф, двоюродный дед — чародей Брюс.
— Чародей? — переспросил он.
— Он был алхимик, звездочет, лафертовский чернокнижник, — сказал один из гезелей.
— Однажды, — сказал сын художника, — он летом в грозу вызвал снег, насыпав с Сухаревой башни московской волшебный порошок, вся Москва в снегу стояла.
— Брюс создал из цветов девушку прекрасную, она прислуживала ему, а когда один дворянин влюбился в нее, просил ее руки, Брюс вынул из ее волос заколку, и девица опять рассыпалась в цветы.
— Он был военачальник, сподвижник царя Петра Алексеевича, что только про него не говорят, — сказал художник, — в его усадьбе, по слухам, лабиринт подземных ходов прокопан, а пруд летом льдом покрывается.
О чем печалилась она так затаенно, прилюдно? о том, что пропадают дома детства для всех и для нее пропадет? о минуте текучей, когда выходит она неуклонно из образа, запечатленного кистью, чтобы подрасти? Едва портрет остановил ее на холсте, она уже не она, уже не та, точно вода Гераклита. Предчувствует ли она будущее свое, печали сердца, судьбину? Не тяжело ли ей во взрослом платье с кринолином, как соседке Сплюшке? Уж не собирается ли она рассыпаться на цветы? И он вгляделся — нет ли в волосах у отроковицы волшебной заколки?
Но как… тут с изумлением оглянулся он на художника, непонятным образом умудрившегося изобразить в прорезях глаз маленькой карнавальной фигурки ее бессмертную душу. Художник стоял, безмятежно улыбаясь, видимо, довольный впечатлением, произведенным его работою на молодую француженку.
— Этот портрет принадлежит вам? — спросил д’Эон, готовый сейчас же, немедленно, не торгуясь, за любые деньги…
— Нет, хозяйский; перевешивать собрались, уронили, у рамы уголок отломился, уж новый вырезали, сейчас левкас высохнет, вклеим, позолотим, вернем, как обещали, в пятницу.
На столике лежал новый уголок барочной рамы, рядом — несколько кусочков сломавшегося. Уходя, д’Эон украл один из золотых завитков с маленьким цветочным бутоном.
Образ ее остался с ним. Она не вызывала у него страха и скованности, как встреченные им прекрасные дамы, он не чувствовал перед ее детским личиком Адамова проклятия.
Что за сад маячил за ее плечом? Сад, подобный сну о Богородичных вертоградах королевских часословов.
Он уже знал русское слово «любовь», знал, что в русском языке есть такое имя — Любовь, связанное с именами София, Вера, Надежда. Он помнил, что была такая святая — Надежда Римская, Отроковица.
Когда вышел он из дома художника на Большую Мещанскую, падал снег: тихий, настоятельный, реющий большими хлопьями, просеивающий реальность сквозь неотступное сито свое, дальний родственник июньского снега в окружавшей Сухареву башню чародея Москве.
— Не понимаю, — сказал Шарабан, — не понимаю. Вот спросил у приятеля, где в восемнадцатом веке был зверовой двор, а он говорит — между Пантелеймоновской церковью и храмом Симеона и Анны. Я, как пошел с нашей Пропускной на Большедомку, призадумался безо всякого результата. Церкви-то не на одной улице, даже не на параллельных, что за «между»?
— Нет ничего проще, — отвечал Лузин, — проведи между двумя храмами воображаемую линию, представь себе ее середину, уж не Театральный ли выйдет институт?
Комнату пересекла Сплюшка с маленьким тихим пылесосом, заметив:
— Мой двоюродный дядюшка Сюй с отцовской стороны говаривал: «Между Бейпином и Пекином», — а ведь это один и тот же город. Дядюшка Сюй был очень умный, мало кто понимал, что он говорил.
— Ехал я один раз на своем шарабане, — сказал Шарабан, — только за руль сел, по Московскому шоссе. Со мной, рядом с водителем то есть, ехал приятель, опытный водитель, меня инструктировал. Дело зимнее, всё в снегу, снег, лед, как к Чудову заподъезжали, крутая горка, подъем неподъемный, приятель советует: «Газани, газани!» Ну, я и газанул. В горку взлетели, на вершине раскрутило шарабан мой да на встречную полосу лобовым стеклом к городу и вынесло. Чудом никого на шоссе не было да удалось мне затормозить. Мотор я выключил. Направо и налево два крутых большой высоты ската, обрывы почти, а мы между ними. Посидели мы, помолчали, потом я перекрестился, развернулся, дальше поехали. Хороша русская зима.
— Есть ли где-нибудь щетка или губка? — спросил Лузин. — Меня какой-то сукин сын в шикарной иномарке кашей из талого грязного снега окатил. Что за день такой? Что б ему завтра мимо меня лететь, ночью похолодание обещали, по льду бы мчался. И видел, падла, что я с тротуара в эту лыву сошел, так и пронесся, даже не притормозил.
— Ты считай, сегодня Крещенье, что это жизнь тебя на счастье крещенской водой обдала, — отвечал Шарабан. — Щетку возьми в шкафчике у Кипарского, там и платяные, и обувные, что угодно для души.
День достойно продолжился, бомжи наволокли картонок, коробочных выкроек, газет, неактуальных брошюр из дематериализовавшегося затрапезного красного уголка, Шарабан таких поступлений не любил, одна мутота, читать нечего, однако всё загрузили, всякому тючку место нашлось, грошовые расчеты произвели, стемнело, задышало холодом, кончилась ростепель, убежал Кипарский, велев не задерживаться на работе, пришло любимое время вечернего чтения.
— На чем мы остановились?
— Про маскарад читали, про какого-то доппельмейстера, если я правильно произношу; д’Эон заказал ему свою маску, мужскую, — императрицей был объявлен очередной «куртаг наоборот».
— Мой третий братец читал мне «Повесть о двух Лю», мужчине и женщине, — поведала Сплюшка. — А матушка рассказывала про Му Лань, женщину, переодевавшуюся мужчиной и даже служившую в армии.
— «Был он искуснейший доппельмейстер, — читал Шарабан, — никто не мог сравниться с ним в изготовлении двойников, он фабриковал их с истинным талантом и вкусом. Ему заказывали восковые персоны, он поставлял марионеток в кукольные театры, все куклы обладали портретным сходством с людьми реальными, иногда известными, зачастую безвестными, на домах красовались портретные окарикатуренные маскароны его руки. Случалось ему выполнять карнавальные маски наподобие баут или тех, что держат в руке, прикрывая лицо, точно лорнет на длинной ручке. Маскам придавал он черты тончайшего сходства (подчеркивая его или делая едва заметным, но явным, — узнать легко, маска, я тебя знаю); во многих запутанных маскарадных интригах придворных главной пружиной оказывалась маска нашего кукольника. Порою дама или кавалер прикрывали лицо собственною личиною, парадоксальным образом оставаясь поэтому неузнанными.
Наш доппельмейстер, человек заезжий, пробыл в Санкт-Петербурге от силы лет семь, потом задержался волею судеб в селении Зимогорье при тракте из Петербурга в Москву, а затем уже отбыл на родину; его родной город нам неизвестен, сам он фигурировал в разных мемуарах то в качестве итальянца, то немца. В некоторых легендах застрял он в пути не в Зимогорье, а на почтовой станции, именуемой Черной Грязью.