Железный человек - Андреас Эшбах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И потом, о Боже, и потом…
Сперва вырвался кусок из его плеча, окровавленная сталь с клочьями мяса и белёсой непонятной субстанции, рвала ему рубашку и кожу, стальным ножом вскрывая грудь, потом ещё один обломок вырвался в другом направлении, поблёскивая хромом: перепачканная красным штанга, изогнутая, смятая и обломленная, гигантская шрапнель, безумный тесак, разрубающий ему руку изнутри…
Я кричал. Или это кричал он? Я не знал. Я видел, как что-то выпирает и из его брюшной стенки и ворочается, как в фильме «Чужие», и всё во мне вопило от безмерного ужаса.
Один из обломков выпер наружу сквозь его шею, и тут, наконец, этот панический ужас в глазах Лео оборвался и угас. Голова откинулась с пузыристым бульканьем. Всё было кончено. Тело поникло, лёжа в липкой, красной луже, и бешеные сечки, в которые превратились развороченные части его вышедшей из управления системы, ещё немного поскребли и поёрзали, но мы уже знали, что это всё.
Когда я поднял взгляд, то увидел, что надо мной стоит Хуан. В руке у него было оружие, направленное в голову Лео. Он не смог заставить себя прекратить его мучения, пристрелить его ещё до того, как боль станет непереносимой. Глаза его застыли, как будто увидели ад, и они его, должно быть, увидели. То, что он запоздал со своим решением, будет потом преследовать его всю жизнь.
О'Ши предсказывал мне это, в том телефонном звонке в среду, который стоил ему жизни. Он предупредил меня, что с мышечным усилителем в моём правом бедре что-то не в порядке. И что он может оторваться от своего крепления к бедренной кости.
Должно быть, именно это и случилось. Я ещё раз ощупал ногу, и мне показалось, что я нашарил контуры приборов, вырванных из своего крепления, которые теперь свободно двигались среди моих мускулов, резали их какими-то острыми краями и неизвестно что уже учинили. Кошмар!
Но, по крайней мере, это было не столь опустошительно, как тогда у Лео. Моя система работала стабильно, реагировала на импульсы, отзывалась на приказы. Об отказе системы не было и речи. Это была всего лишь механическая поломка.
Я пришёл к спасительной мысли отключить мышечное усиление, и это сразу снизило боль. Хорошо. Мне удалось перевернуться на спину, так что я мог смотреть в ночное небо в обрывках облаков и ждать, когда мне в голову придёт идея, что делать дальше. Причём ничто не предвещало, что такая идея вообще может родиться.
Я думал о приблизительно пяти милях расстояния и двухстах футах высоты, отделяющих меня от места встречи с Финианом. Это нереально. Теперь мне их не одолеть. Мне даже до ближайшей дороги не добраться. Одна только попытка встать привела к такому ощущению, будто моё бедро размалывает изнутри обезумевший миксер. А ведь я при этом находился под сильной дозой обезболивающего.
Но лежать было хорошо. Прохладный ветерок гладил мне лицо, и боль в бедре утихала, чем дольше я лежал не шевелясь. Может, всё ещё не так плохо, внушал я себе. Может, это был момент, когда сработали те меры безопасности, которые нам инсталлировали после гибели Лео.
Может, я ещё жив лишь благодаря смерти Лео.
Они как раз сооружали стену из бетонных плит высотой в двадцать футов для защиты от постороннего глаза, когда наш автобус подъехал к Госпиталю Железного Человека. Несколько кранов перетаскивали толстые серые плиты, с которыми возились серые мужчины в серых комбинезонах. Я смотрел на их старания со странным чувством ирреальности; будто Берлинскую стену, которая только что пала, теперь снова возводили посреди бездорожной глуши.
Нас приветствовали старшие офицеры в униформах и врачи в белых халатах. Мы получили свои паспорта – мера совершенно лишняя, поскольку внутри этого здания каждый знал нас вдоль и поперёк лучше, чем мы знали себя сами, а двери, ведущие наружу, нам не могли открыть никакие паспорта. Мы находились в корпусе высшей степени секретности и охраны, какая только бывает. Мы фактически были пленниками.
Наш просторный спальный зал был оборудован роскошно. Нас намеренно не стали расселять в отдельные комнаты – это не соответствовало бы солдатскому образу жизни, – но недостатка мы не должны были испытывать ни в чём. Кроме телевизионных новостей. Кроме газет. Кроме писем, увольнений в город и секса и кроме всякого контакта с внешним миром.
Но всё это нам было уже и не очень нужно. Внешний мир отныне утратил для нас интерес. В последующие недели и месяцы всё было сосредоточено на нашем внутреннем мире, и мы были заняты этим до такой степени, что внешний мир перестал для нас существовать.
Барану это явно наскучило. Он отошёл на несколько шагов, пощипал траву и, в конце концов, скрылся из моего поля зрения. Я был доволен уже тем, что лежу здесь и могу воображать, что боль стихает. Она стихала, это правда. Отключение мышечного усиления помогло. Ещё немного – и я снова смогу встать. Лет так через пятьсот.
Я таращился в ватную черноту неба и обдумывал свои обстоятельства. Если я останусь здесь лежать до следующего утра, то найдут ли меня? Этого я не знал. Я понятия не имел, означало ли присутствие здесь овец, что кто-нибудь однажды придёт сюда, чтобы взглянуть на них, или животные предоставлены здесь сами себе на целые недели. Так много было всего, чего я не знал об этой стране, в которой я провёл четверть всей своей жизни.
Я как можно дальше на потом откладывал следующую попытку ощупать ногу – наверное, потому, что догадывался, как иллюзорна вся моя уверенность. Бедро ощущалось не как бедро, а как затянутый в штанину чурбан, твёрдый, деревянный, причудливой формы. Достаточно было провести по нему ладонью, чтобы накачка обезболивающего сразу подскочила.
Тем не менее я попытался повернуться на бок. Это была не лучшая идея, потому что внезапная боль повергла меня в обморок, на мгновения или на часы, этого я не знаю.
Я думаю, то был Габриель, кто начал давиться при виде Джордана. Я его всегда любил, хотя никогда не говорил ему об этом. В нём было что-то такое… не знаю. Что-то от неоценённого художника, я бы сказал, но это тоже не точное определение. Он был чуткий, не то что этот чурбан Вернон или любой другой из нас. Если не обращать внимания на то, что он способен был дни напролёт валяться в собственном дерьме, с ним можно было проникновенно поговорить об умных вещах. По крайней мере, у него на всё была своя точка зрения, он был думающий человек, и по нему это было видно.
Над нашими кроватями располагались измерительные приборы, и они отметили, что его температура поднялась выше нормы. Стояла глубокая ночь, когда в нашем спальном зале включили свет, ворвалась целая когорта врачей и смотрителей, и все ринулись к кровати Джордана. Они мерили его температуру, заглядывали ему в глаза, совещались на латыни, а потом увезли его.
– Спите! – прикрикнул на меня один из них, когда я предложил сопровождать Джордана. – У вас завтра операция.
Я слышал, как овцы завозились, почувствовал их беспокойство. Когда-то я с первого взгляда полюбил этих животных с их чёрными мордами и серьёзным, вечно удивлённым выражением глаз. Они встречались мне на всех моих прогулках, зачастую свободно разгуливая по дорогам и сенокосным лугам, поскольку здесь, в Ирландии, люди не особенно утруждали себя строительством загонов. Что-то полное достоинства крылось в породе этих овец и в их сути, по-другому я не мог бы сказать.