Дыхание судьбы - Ричард Йейтс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для роты «А» война закончилась в последний день апреля, когда их отвели с передовой и несколько бесцельных дней продержали в окопах под дождем. Потом отвезли на грузовиках в городок, уцелевший от бомбежки, и разместили в сухих, отличных домах, где не гулял ветер; и, находясь там, они узнали, что немецкие войска капитулировали по всей Европе. После нескольких ночей пьяного ликования и откровенно вызывающего «братания» с местными девушками вопреки запрету вступать в связь с женским населением, их перевели в еще лучшее местечко — маленький, солнечный городок Киршпе-Банхоф, где они должны были охранять тысячу только что освобожденных русских, в свое время угнанных в Германию. Военная администрация союзников разместила русских в лучшем жилом районе городка: аккуратных двухэтажных домах на холме, вдали от частично разбомбленной фабрики по производству пластмассы, единственного промышленного предприятия в городке. Отделения второго взвода посменно круглые сутки обходили симпатичные улочки, их встречали счастливые улыбки людей, махавших им из всех домов; иногда их окружали мужчины и ласковые женщины, жали руки, угощали самогонкой, пели под гармонь русские песни, приглашая подпевать. И каждую ночь, если хватало смелости сойти с маршрута, рискуя, что сержанты на патрульных джипах обнаружат их отсутствие, запросто можно было найти девчонок, которые ни в чем не откажут.
Несколько более свежих дивизий погрузили на корабли и отправили из Европы на другой конец земного шара помогать закончить войну с Японией, но пятьдесят седьмая часть не попала в их число. В соответствии с системой ротации старших по возрасту, повоевавших солдат в подразделении вскоре предстояло демобилизовать и отправить домой; молодые, менее опытные могли подождать, оставаясь в Европе от полугода до года.
Между тем в Киршпе-Банхофе жилось очень недурно. В уцелевшей части фабрики устроилась ротная кухня, и кормить стали вкусней и сытней. К ланчу и обеду каждому выдавали порцию шнапса и на выбор красное или белое вино. Ежедневно работал горячий душ, и в довершение они получили свежую форму — не новую, но чистую, приятно пахнущую, полинявшую и севшую после стирки в ротной прачечной. Вместо стальных касок они теперь носили только чистые подшлемники, украшенные сбоку знаком дивизии, нанесенным эмалевой краской.
Удовольствие от новой жизни портили лишь досадные «мелочи» вроде утренних и вечерних поверок, никчемных инспекций и никчемных маршей на пять и десять миль — но в общем они наслаждались покоем и бездельем.
Все, похоже, были счастливы, кроме Прентиса, которого не покидало чувство мучительной неудовлетворенности. Война закончилась слишком быстро. Его лишили всякого шанса искупить вину за смерть Квинта. А других шансов не было. Из его жизни исчезла цель. Ничего больше не оставалось, как тянуть изо дня в день, наслаждаясь роскошью мирного безделья, которого, казалось ему, он не заслужил. А еще его донимало и раздражало, как рота убивала свободное время в бесконечных, беспорядочных воспоминаниях, в трепе о прошлом.
— …Помнишь день, когда погибли Андервуд и Гардинелла? Когда мы должны были пройти то поле?..
— …Помнишь ночь, когда переправлялись через канал? Как восьмидесятивосьмимиллиметровые вре́зали точно по нам?..
Самым худшим, по всеобщему мнению, был день, когда они попали под обстрел своей артиллерии, — день, когда погиб Крупка и от лейтенанта Коверли не осталось и мокрого места. О том, как это случилось, несколько раз рассказывал Кляйн.
— Его просто разорвало на куски, р-раз, — щелкнул Кляйн пальцами, — и нету. Когда прилетел первый снаряд, мы рванули по улице, забежали за угол того дома, потом второй снаряд, за ним третий — только этот не разорвался. Жуткое дело: мы ждем взрыва, а слышим только: «Бум, блям, блям, блям», вроде того, а это проклятый снаряд прыгает по мостовой. С виду такой маленький, знаете? Раз в пять меньше мяча… катится к тому месту, где мы стоим, и останавливается в футе от Кови. Он протягивает руку, дотрагивается до него и говорит: «Горячий!» Я думал, он смеется. Потом сует пальцы в рот: «Аж обжегся! Обжегся! Обжегся!» — и р-раз — его на куски. Вот так все было.
Скоро в роту вернулись ветераны Арденн, которые лежали в госпитале с ранами или обморожением ног. Прибыло и свежее пополнение — скромные ребята только что из Штатов или Англии, благодарная аудитория для любителей повспоминать. Но истории воевавших в Арденнах всегда были настолько лучше, интересней и страшней («…Помните ночь, когда фрицы шли на нас цепь за цепью? Ночь, когда погиб капитан Саммерс?»), что воевавшим позже трудно было сравниться с ними. Они замолкали так же уважительно, как новички из пополнения, словно тоже не нюхали пороха.
На Уокера это действовало особенно угнетающе. Он сидел и слушал с мрачным, раздраженным видом, явно обиженный тем, что повоевал недостаточно, чтобы было о чем рассказывать, и он лишний на этих посиделках. По крайней мере именно это читал Прентис на его лице, и это было настолько близко к его собственным ощущениям, что он не раз в замешательстве отворачивался, избегая взгляда Уокера.
А потом, когда закончилась первая неделя их пребывания в новом городке, Уокер совершил нечто такое, что сделало его посмешищем. Ротный писарь проговорился кому-то, и не прошло часа, как новость стала всеобщим достоянием, вызывая недоверчивый хохот у каждого, кому ее рассказывали.
— Шутишь!
— Нет. Клянусь богом! Он это сделал!
Уокер пошел к капитану Эгету и подал официальное прошение с просьбой отправить его на Дальний Восток. Ну а дальше, как передавали, капитан не принял его всерьез: «Старина Эгет только посмотрел на него и сказал: „У тебя что, не все дома, солдат?“» — народ на КП издевательски засмеялся, на том разговор закончился, и Уокер быстренько исчез, красный как рак.
Прентис смеялся вместе с другими, когда услышал эту историю, но сознавал, что смеется с облегчением, оттого что Уокер, а не сам он совершил подобную глупую ошибку. Прошло дня два, и где-то около полудня разговор принял неожиданный, приятный для Прентиса оборот. Вспоминали на сей раз Рур:
— …Помните тот день, когда мы нарвались на зенитчика? На железнодорожных путях, тогда еще старину Дрейка ранило в ногу?
Сидели там, вспоминая, все: Финн, Рэнд, Мюллер и Бернстайн, и у Прентиса сжалось внутри от страха, что разговор о том дне может скоро коснуться его собственной ужасной промашки той ночью, когда он задремал за столом, — и страх еще больше усилился, когда заговорил Сэм Рэнд:
— Господи, вспоминаю потеху со стариной Прентисом в тот раз, — начал он, заранее улыбаясь, отчего окружающие заулыбались тоже. — Мы уже были на рельсах, когда зенитка открыла по нам огонь, помните? Мы еще попрятались за кирпичные столбы? Так те чертовы столбы были всего на дюйм шире нас. И вот, помню, Прентис стоит… — поднявшись на ноги, Сэм встал по стойке смирно, держа невидимую винтовку к ноге, — стоит он так, проклятая зенитка лупит почем зря, и капитан Эгет кричит ему: «Эй, Прентис! Воль-но!»
Все вокруг грохнули — даже Финн хохотал, даже Бернстайн, — и Прентису казалось, что он в жизни не слышал столь приятного смеха. Не бог весть что, но все же, и это приятное чувство не оставляло его, пока он шел от дома до столовой на фабрике, испытывая давно позабытое воодушевление. Он неторопливо выпил свой шнапс и двинулся к окну раздачи, из которого шел аромат чабера. Кормили сегодня шикарно: жареной курицей, и он понес дымящийся, доверху полный котелок к столику, где было свободное место рядом с Оуэнсом, маленьким человечком из штабного взвода, с которым он познакомился прошлой зимой, когда их вместе отправили из Орбура в госпиталь.