Автохтоны - Мария Галина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вацлав, – сказала она настойчиво, низким, сильным голосом. – Посмотри на меня, Вацлав.
– Команданте, – пробормотал он, – ну конечно!
Костжевский вздрогнул, заморгал и попытался высвободиться. Тогда она очень осторожно, очень мягко раскрыла ладони, словно бы выпуская бабочку. Костжевский провел рукой по лбу. Сейчас спросит, где я, ибо так положено. Нет, не спросил. Только глядел неотрывно на Лидию своими близко посаженными светлыми глазами.
Она сурово кивнула, поведя вниз и вверх решительным подбородком.
– Вацлав… – повторила она низким голосом.
– Я – Вацлав, – сказал Костжевский и обвел их торжествующим взглядом, – Вацлав Костжевский.
– Да, – согласился он устало, – это я уже понял.
Он подумал о крохотной тайной армии, завербованной Лидией, чтобы удержать ускользающее «я» своего команданте, о подполье, ставшем экстремальным туристским аттракционом для избранных. Ну конечно, надо же им на что-то содержать такую ораву. Кто там на самом деле? Бомжи? Беженцы? Нелегальные иммигранты?
Лидия поднялась с колен и встала за креслом, белеющая на фоне темного окна молчаливая грозная кариатида.
– Лидия, – сказал он, – признавайтесь. Вы – мальчик Гитон?
– Что? – спросила она холодно.
– Что? – хором сказали Вейнбаум и Костжевский.
– Вы были влюблены в него с самого начала, еще с той постановки… Всегда с ним, всегда – на его стороне, всегда – под рукой. Мальчик Гитон, ну конечно!
– Я… не понимаю, – сказала Лидия брезгливо. – Какой еще мальчик?
– Сколько вам лет, Лидия? На самом деле сколько вам лет?
– Двадцать четыре, – сказала Лидия, нахмурившись.
Может, так оно и есть. Только когда тебе двадцать четыре, мир так явно и напряженно трагичен. Трагизм и после никуда не исчезает, но появляется и комизм.
– Э, приятель, тут-то вы ошибаетесь. Она вовсе не мальчик Гитон! – Вейнбаум явно наслаждался ситуацией. – Она просто любящая женщина. Так бывает, дорогой мой. Хотя редко. Но вы правы. Должен быть мальчик. Вы же вычислили всех, верно? Кроме мальчика. Фильтикус, верно?
– Вы? – спросил он кисло.
– Мимо! Ладно, так и быть. Мальчик Гитон это Марек.
Вейнбаум потер ладошки.
– Он подавал большие надежды, знаете. Подросток и уже шахматный гений. И прекрасный, прекрасный голос. Чистый альт. Точь-в-точь этот, как его, Робертино Лоретти. Он был так польщен, что взрослые позвали его для исполнения такой ответственной партии. А потом ударила молния, и Марек окаменел. И больше никогда у него не было чистого альта. У него вообще больше никогда ничего не было.
– А… Андрыч? Что случилось с ним?
– Андрыч. – Костжевский потер лоб. – Ах да, точно. Он же написал, ну да, либретто и… пел Петрония. Конечно. Никогда ему не доверял. Слишком уж долго он пробыл в Москве, знаете. Собрал вокруг себя таких же эмигрантов. Сочувствующих. Этот его кружок… как он там назывался?
– Алмазный витязь.
Мыльный пузырь, насмешка, скрытая в самом названии. И тот, кто выдул этот радужный пузырь. Трикстер, оборотень, лукавец.
– Алмазный витязь. Точно. Он был помешан на крови, Андрыч. Все время говорил о крови. О ее магической сущности, о ее энергии. О трансформациях. О бессмертии. Могуществе. Цитировал Штайнера. Помню, он говорил, что Жиля де Реца, мол, невинно оклеветали, когда тайна бытия была уже у него в руках.
Жиль де Рец, подумал он, ну конечно. Тоже заядлый театрал. И домашнего демона держал, его как-то смешно звали, типа Барбос, но не Барбос. Урия бы сказал точно, а Костжевский вряд ли знает. Впрочем, Урия бы просто посоветовал заглянуть в Википедию.
– В Андрыча тоже ударила молния? Кстати, Лидия, вы меня очень обяжете, если сварите кофе.
– Я вам не нанималась. – Лидия раздула ноздри уже до невозможности и вдобавок гневно фыркнула. С места она не сдвинулась. Вот же вредная девка.
– Он опустился на четвереньки и завыл, – медленно сказал Костжевский, – стоял так, припадая к доскам, шея вытянута, голова… тоже словно бы вытянута, и таким длинным рылом и задрана вверх, и воет, воет. Но всем, понимаете, было не до того. Казалось, все хорошо. Все так и надо. Да, экстаз. Хотел бы я еще раз такое пережить? – Костжевский обвел всех прозрачным взглядом холодных пустых глаз. – Да. Хотел бы. Ни с чем не сравнимое наслаждение. Ни с чем. Ни одна женщина. Даже ты, моя дорогая. Ни одно вещество. Ничего. Никогда. Андрыч выл, и это было так прекрасно. Я видел, как они в партере и ложах… как они сливаются друг с другом в единое целое, вы понимаете, ведь когда мужчина и женщина, это ведь, ну на миг, это очень кратко, и ты уже один, отдельный, и она одна, и только смутное воспоминание о слиянии, о блаженстве, а тут… экстаз длился и длился, Андрыч выл, наверное, молния в него ударила особенно сильно.
– Андрыч вас всех надул, – сказал он и тоже пошевелил затекшей шеей, это вейнбаумское кресло было очень неудобным. – Я думаю, он нарочно так всех расставил, так все распланировал, чтобы основная сила досталась ему.
– Может быть, – согласился Костжевский. – Только почему же тогда он так выл?
– Наверное, не рассчитал удара. Что было дальше?
– Дальше я плохо помню. Что делал? С кем? Экстаз, да, боль и экстаз, это я помню. Как попал домой? Дома мне стало легче. Я смотрел на себя в зеркало. Трогал одежду. Вещи. Потом прибежала Валевская. Она плакала и смеялась сразу. Кричала, это Ковач во всем виноват. И она его ненавидит. Потом, что она его любит. А ненавидит Андрыча. Что Андрыч это сделал, потому что ревнует ее к Ковачу. Смеялась, никак не могла остановиться. Я принес воды, она выплеснула воду мне в лицо. Пришел Нахмансон и увел ее. Он ничего не понимал, бедняга. Он не был на премьере, что-то случилось на железной дороге, кажется, кондуктор сошел с ума, нарочно не перевел стрелку, и состав врезался в другой состав. Я… пошел к Андрычу, ну да. Он был очень оживлен. Я спросил, как он себя чувствует, он сказал, никогда не чувствовал себя так хорошо. Все в порядке, я знаю про Валевскую, знаю про тебя, это реакция, так и должно быть, пройдет немного времени, и все наладится. Ты получил силу, с которой поначалу не смог совладать, вот и все. Разве ты не чувствуешь этого электрического тока, этой легкости? И правда. Все наладилось. Мы были… легки и веселы, даже эта несчастная Корш. Она вдруг начала баловаться предсказаниями, иногда очень точными. И даже похорошела. Весь мир лежал перед нами, как роза на ладони. Только вот Ковач… Я видел, что между ним и Андрычем электричество, но думал, это из-за Валевской. Ей всегда нравились страсти, а тут она совсем обезумела. Только потом я узнал, что Ковач сразу после спектакля сжег партитуру. Он сразу понял, что-то пошло не так. Но молчал.
– Почему?
– Не знаю. Не хотел нас пугать, наверное. Андрыч уговаривал его попробовать еще раз. Быть может, угрожал. Но, похоже, Ковач и сам не знал, где ошибка. Пытался вычислить и не смог. В конце концов он просто исчез. Его пытались искать, но он как в воду канул. Больше всех расстроился, кажется, Нахмансон. Он был к Ковачу очень привязан. Потом я стал замечать странности. Поначалу незначительные. Корш опять скособочилась, стала заговариваться. Что-то прорицала, но бессвязно, невнятно. И все время смотрелась в зеркало, смотрелась в зеркало. Валевская… ну, понятно. Андрыч вернулся к своим опытам. От него воняло химикалиями, под ногтями засохшая кровь. Корш помогала ему. Кажется. Я… мне казалось, я в порядке. Нам всем казалось, что мы в порядке. Потом война. Меня вызвали в Варшаву и отправили обратно с инструкциями. Кто-то сдал резидентуру, всех брали, чохом, без разбора. Я сидел на явочной квартире и ждал связного. Пришел Андрыч. Он сказал, что да, он связной от центра, это не обсуждается. Но те приказы, которые шли через него, мне показались… странными.