Волчий паспорт - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такая завистливенькая эпиграмма ходила про зятя Хрущева – Алексея Аджубея, сделавшего головокружительную блиц-карьеру от сотрудника военно-физкультурного отдела «Комсомолки» до члена ЦК, редактора «Известий». Про него ходило и много слухов: что он, встретив Раду, бросил невесту, беременную студентку, по расчетливому совету своей матери – шляпницы с Арбата, что Хрущев, однажды за семейным обедом увидев золотые часы на руке зятя, резко сказал: «Не люблю мужчин с золотыми часами» – и вышел из-за стола, а Аджубей, приехав в редакцию, напился и катался по полу, колотя часами об пол и рыча: «Ненавижу!» Но я верю только личным наблюдениям, а не слухам. Почему, собственно, нельзя полюбить дочь Хрущева не за то, что она – его дочь, а за то, что она достойная женщина? И кто знает, что на самом деле советовала Аджубею его мать и что на самом деле говорил ему Хрущев за семейным обедом? Аджубей был способным журналистом, и мне кажется, что положение «зятя Хрущева» помешало его карьере быть стабильной, а не кратковременной. Я заметил, что чем выше он начал подниматься, тем больше из него выплескивалась кипящая внутри нервозная самоуверенность, и его мысли причудливо выпрыгивали и лопались на поверхности, как набегающие один на другой пузыри пляшущего кипятка. В моей чудом уцелевшей клеенчатой тетради с записями хрущевского периода есть одна зафиксированная беседа с Аджубеем – в его срединной ипостаси – в должности члена редколлегии «Комсомолки» по отделу литературы и искусств. Я принес невинное лирическое стихотворение о поездке с любимой девушкой на речном трамвае. В стихотворении был легкий иронический пассаж о том, как скучающие пассажиры в темных очках с белыми оправами бросали в Москву-реку пустые бумажные стаканчики из-под мороженого. Могу задним числом поклясться, что никаких политических подтекстов в стихотворении не было. Но вот каким воистину кафкианским монологом разразился неудержимо рвущийся куда-то в партийные заоблачные выси будущий редактор «Известий», нацеленно швыряя в меня голубые булыжники глаз из-под колосистых рыжих бровей:
– Женя, это не просто плохое стихотворение. Это политическая ошибка. Что за ссора с любимой девушкой на пароходе? Мелко. Где общественная польза? Да, мы ортодоксальны, но на том, как говорится, стоим и стоять будем. О чем вы все, молодые поэты, сейчас пишете, когда вокруг идет такая борьба? Что это за бумажные стаканчики? Зачем тебе эта деталь? К чему ты призываешь – чтобы все кидали бумажные стаканчики с каждого парохода? Тогда всю Москву-реку засорят. А вот еще одна двусмысленная деталь – темные очки в белых оправах. Женя, ты знаешь, где здание ЦК? Ну так вот, представь, что из здания ЦК один за другим выходят люди – все именно в таких очках. Не можешь представить, не правда ли? А, скажем, в двадцать пятом году, на заре социализма, трудно было бы представить, чтобы из этого же здания ЦК выходили люди – все сплошь в галстуках и пиджаках. Женя, поверь – я не принадлежу к тем ханжам, которые говорят, что темные очки – это пижонство. Нет, они полезны, предохраняют от морщин. Но понимаешь, Женя, сейчас они еще не вошли в наш советский быт – это принадлежность какого-то узкого мирка. Зачем же об этом писать? Один крупный товарищ (не буду называть его фамилию) недавно был в Венгрии в наших отечественных очках. Ему сказали, что такие очки там носили в двадцатых годах. Хорошо еще, он не растерялся и с присущим ему народным остроумием сказал, что эти очки у него остались именно с тех пор. Если у нас еще не освоили производство очков как следует, то зачем же глумиться над нашими недостатками, Женя? Нет, я всерьез озабочен некоторыми тенденциями в твоем творчестве. Мы – за лирику, но за ту лирику, которая нам строить и жить помогает. Будь бы кто-нибудь другой на моем месте, Женя, взял бы он копию этого стихотворения и отнес твоим «доброжелателям» в кавычках. А я – твой истинный доброжелатель, так что спрячь свой опус, не высовывайся с ним.
В каком-то смысле этот монолог – исторический, ибо только кровавая история нашей страны могла так изуродовать человеческое мышление, превратить его в такую политическую неврастению, в такую припадочную самоуверенность при полной неуверенности, в такую мешанину страхов, опасок, оглядок, приправленную ханжеской дидактикой. Это не сам человек говорил, а все его тысячи страхов, сидящих в нем.
Он понимал, что близость к первому человеку государства, давая ему временные неограниченные возможности, обрекала его рано или поздно на мстительность завистников. Именно это сознание обреченности бесило его, отупляло постоянным свербением, несмотря на временное наркотическое опьянение собственным кажущимся всемогуществом. Как было все перепутано в этом человеке. А разве не было все перепутано и во мне, и во множестве других людей? Стенограмма нашей психологии – это тоже история, которую нельзя приукрашивать. В фильме «Похороны Сталина» я привожу собственные стихи о врачах-убийцах, написанные мной в 1952 году и, к счастью, ненапечатанные. Может быть, эти стихи будут предупредительным документом для потомков, чтобы они снова не впали в психоз, в слепоту. Среди тех, кто вырос в сталинскую эру, неискалеченных не было.
На Братской ГЭС в 1964 году я услышал такую частушку:
Надо довести людей до того, чтобы романтику назвали сукой! Меня тоже столько лет доводили до того, чтобы я возненавидел романтику. Я ей тоже верил, а она меня все время тыкала носом в дерьмо. Революционная романтика, в которой нас воспитывали, жестоко предавала тех, кто ей был предан всей душой. Циникам было легче.
Дитя сталинской эры, я был мешаным-мешаным существом, и во мне уживались и революционная романтика, и звериный инстинкт выживания, и преданность поэзии, и халтурмейстерское графоманство. Одной и той же рукой я писал уже настоящие стихи: «Вагон», «Перед встречей», «Зависть», «Свадьбы», и в то же время откровенную халтуру ради денег и собственной фамилии на видном месте в газете. Образовалась причудливая смесь из обожания поэзии и легкомысленных предательств поэзии на каждом шагу. Я долго еще выкарабкивался из дурных привычек газетного мальчишки-поэта, воспитанника сталинюгенда. Но и тогда во мне теплилось нечто совсем другое, правдоискательское, чистое. Ведь еще в 1952 году параллельно с одами Сталину я писал: «Не надо говорить неправду детям, не надо их в неправде убеждать. Не надо уверять их, что на свете лишь тишь да гладь да божья благодать». Моя юношеская душа была полем борьбы зла и добра нашей эпохи, и зло во мне иногда побеждало, как десант чужих, до зубов вооруженных микробов, попав на благодатную для зла почву наивного революционного романтизма. Но все-таки романтизм мой был самый искренний и поэтому раздражал тех, для кого он был лишь красивым прикрытием их цинической сущности. Первый удар по моему романтизму был нанесен, когда ЦК ВЛКСМ, возглавлявшийся будущим шефом КГБ Александром Шелепиным по прозвищу Железный Шурик, разгромил и пытался выдрать из первого номера журнала «Молодая гвардия» в 1956 году цикл моих неореволюционных стихов, призывавших к очищению идеалов Октябрьской революции. Я растерялся – почему комсомол, который, казалось бы, должен был поддержать меня за мой романтизм, набросился сначала на эти стихи, затем, в 1957 году, на поэму «Станция Зима», а в 1962-м – на мою идеалистическую, полную самых благих намерений «Преждевременную автобиографию», обозвав ее «хлестаковщиной»?