Византия сражается - Майкл Муркок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И их принимают?
– В конце концов – да. Готов поставить на это свою жизнь.
– В конце концов? Когда их слова включают в литанию.
– Наука в меньшей степени поддается общему упадку. Она процветает в эпоху перемен. Но стоит ли считать лучшим мир, в котором вещь кажется не заслуживающей внимания, если она хотя бы на пару дней устарела?
– Не может быть ничего скучнее этого мира.
Но я выжил и в итоге увидел именно такой мир – в эпоху свингующих шестидесятых на Портобелло-роуд, когда научные идеи стали простыми причудами, обсуждавшимися в течение нескольких дней в дрянных газетенках и затем исчезавшими. По крайней мере, в России люди все еще уважают прошлое. Сама наука не в состоянии излечить мировые недуги. Разве Аристотель смог остановить Александра Великого, опустошившего Персию? Разве Вольтер удержал Екатерину Великую от террора? Я сделал немало хорошего в жизни, но многие мои действия извратили, неправильно использовали или в лучшем случае не совсем верно истолковали. На то же мог бы пожаловаться и другой великий русский мыслитель, Георгий Иванович Гурджиев. Он был знаменитостью, когда я встретил его в Петрограде в сопровождении его группы. Он всю жизнь оставался ярым противником большевизма и потратил многие годы и все состояние, пытаясь остановить поток демократии, республиканства и социализма, затопивший весь мир. Он утверждал, что Распутин, при всех его ошибках, давал лучшие советы, чем царские министры. Распутин по крайней мере понимал, что существовали и высшие миры, превосходящие разрушающийся мир, который лишался своих главных ценностей. Я посетил дом на Троицкой улице, поблизости от Невского, однажды вечером. Коля хотел, чтобы я встретился с самым преданным последователем Гурджиева, журналистом Успенским, служившим тогда в армии. Гурджиев, конечно, гораздо больше интересовался миром духовным, нежели материальным, но некоторое время я был увлечен его идеями, как и многие другие интеллигенты. В итоге я вернулся к православию, которое предлагало почти то же, что и Гурджиев, и, если так можно сказать, требовало гораздо более скромной платы. Цена за лекции Гурджиева даже тогда составляла примерно тысячу рублей.
В годы между войнами философия Гурджиева привлекала многих замечательных людей, которые справедливо считали ее заменой текущих политических движений и фантазий. На какое-то время этим учением увлеклись и некоторые важные политические деятели. Мир, возможно, был бы сегодня совершенно иным, если б учение Гурджиева укоренилось в умах, скажем, Гитлера и Геринга. Гурджиеву следовало бы в 1917 году остаться в Петрограде, а не возвращаться в Тифлис. Он, возможно, изменил бы весь ход российской истории. Он был благородным противником анархизма и социализма, считал их ничтожной имитацией истинного мистического опыта. При этом я неоднократно видел, как он спокойно беседовал с решительными большевиками и, кажется, соглашался с ними. Но таков уж был его метод – обратить их собственную логику против них, чтобы одержать победу.
В последние месяцы перед отречением царя на улицах становилось все хуже. Широкие тротуары стали еще более грязными и мрачными. Питер превратился в город смерти и опустошения. Военные репортажи обещали решительные успехи до начала декабря, но непосредственно перед тем, как я приступил к сдаче экзаменов, пришли новости о взятии Бухареста. Румыния капитулировала[98]. Мы внезапно лишились союзника. Раненые солдаты заполонили город. Франция и Англия, по слухам, готовились объединиться с Германией против России. Даже я, поглощенный своей диссертацией, не мог пренебречь тем фактом, что мы оказались в большой опасности.
И тогда мне пришло в голову, что все мои экзаменаторы чувствовали то же самое. Я решил поведать им о некоторых изобретениях, которые могли бы помочь выиграть войну. Я решил не сообщать подробности, которые могут напугать этих бедных, лишенных воображения людей, а просто упомянуть о новых идеях. В психологическом отношении это был бы самый подходящий момент, чтобы продемонстрировать свои знания и получить высокие отметки.
Это не был цинично продуманный план, хотя, конечно, я собирался поразить и профессора Меркулова, и прочих ученых, и других студентов, но я знал, что это может оказаться полезным, если я хочу добиться места в правительстве.
Я репетировал свой доклад перед девушками. Они находились под впечатлением, хотя большая часть того, что я говорил, не задерживалась в их головах. Отдельные фрагменты выступления я проверял на Коле, который заметил, что я рассуждаю «блестяще», и радостно смеялся, слушая, как я разъясняю научные теории. Я писал письма домой, обещая, что вскоре будут хорошие новости. Написал дяде Сене о том, что у него есть племянник, которым он вскоре сможет с полным основанием гордиться. Домовладелице и ее дочерям я казался, по их словам, невыносимым, потому что моя самоуверенность стала просто чрезмерной. Я думаю, что они предпочитали более застенчивого Дмитрия Митрофановича, только приехавшего в Санкт-Петербург. По мере того как приближался день итогового экзамена, я становился все более возбужденным. Окна в конках к тому времени покрылись изнутри льдом толщиной в полдюйма. Стало настолько холодно, что длинные сосульки свисали с крыши у меня над головой, но я едва замечал их. Я представлял, как обращусь к профессорам и экзаменационной комиссии, как однокашники будут удивленно слушать меня и вскакивать с мест, внезапно понимая смысл моих речей.
В первые дни экзаменующиеся просто встречались с профессорами и отвечали на простые вопросы. Я тщательно продумывал свои ответы, намекая на то, что мои знания выходят далеко за пределы программных требований. К середине испытаний я включал в свои ответы все больше информации, как бы случайно намекая на некоторые современные изобретения, на определенные материалы и фабрики, на результаты новейших исследований и продвинутые теории. В последний день, когда настала моя очередь защищать диссертацию перед всем институтом в большом зале, я решил отбросить все ограничения. Я научился, подобно многим в то время, вводить кокаин внутривенно. Я ввел себе большую дозу незадолго до того, как сел в трамвай. К тому времени, как я достиг политехнического, ни холод, ни беспокойные взгляды товарищей меня ничуть не волновали. Я был готов ко всему. Помню, что расстегнул пальто, пересекая скрытый туманом внутренний двор по пути к главному залу, демонстрируя презрение к погоде, да и ко всему остальному тоже.
Я проявлял нетерпение (это заметили даже некоторые экзаменаторы), пока четверо других студентов делали нелепые, неуверенные доклады по незначительным техническим вопросам. Потом наконец произнесли мое имя, и я шагнул на возвышение, на котором за овальным столом сидели все сотрудники и руководители политехнического. Над их головами висел большой портрет милосердного царя Николая; передо мной собрались студенты. Было заметно, что некоторые из них посмеиваются и перешептываются, глядя на меня. Я мог одним суровым взглядом легко успокоить их.