Живая вещь - Антония Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он переехал в Лондон, словно поддаваясь примеру удачливых провинциальных писателей или их удачливых героев. Эти герои в финале очередного «аналитического» романа, воспевающего моральные ценности рабочего класса и душу жителей английского севера, со страшной скоростью устремляются на юг, в шумную столицу. За ними следуют обычно и авторы. Кстати, Пулы тоже вполне намеренно превращали себя в столичных жителей. Почти всё, что связывало их с родной провинцией — гарнитур из дивана и двух кресел, пушистые ковры «вильтон», книжные шкафы со стеклянными дверцами, семейное столовое серебро, — было сознательно оставлено ими позади. Элинора Пул сказала Александру, что самое восхитительное в этой квартире — её вытянутость, комнаты устроены в один ряд, без затей, и сами по себе незатейливы. В любой из них можно спать, есть, работать. Везде постелили удобные безворсовые паласы серебристых и серых оттенков, обрезанные и обмётанные точно по размеру комнат; стены покрасили белым; на окна повесили обычные занавески с геометрическим узором. Столяры изготовили на заказ простые и элегантные комоды и открытые полки. У детей были яркие финские одеяла — красное, синее, жёлтое. В квартире висели репродукции абстрактных полотен Бена Николсона[112], плакат выставки Матисса. Всё это Александру нравилось.
Нравилось ему и такое новое для него богатство их пищевого обряда. Первое живое впечатление от ближайшей улицы, Гауэр-стрит, совпало с книжным — от Глауэр-стрит у Генри Джеймса, — непрерывный ряд серых георгианских зданий, с голосящими машинами у подножия. Но к счастью, ежедневно направляясь пешком на работу в Радио-дом Би-би-си, он открыл для себя и великолепие других улиц, а именно Гудж-стрит и Шарлотт-стрит. Все эти итальянские бакалейные лавки с их запахами сыров, салями и винных бочонков; еврейские пекарни, источавшие тёплый коричный и маковый дух; кипрские зеленщики с горами свежих овощей, каких не отыщешь на севере — баклажаны, фенхель, артишоки, цукини, сияющие, зелёные, лиловые, солнечно-глянцевые. В потрясающей кулинарии Шмидта можно было приобрести кислую капусту из деревянной бочки, чёрный ржаной хлеб «памперникель», немецкие колбасы и колбаски любого сорта и калибра, а также заказать маленькую чашечку чёрного кофе с огромным эклером. Расплачивались там по запискам, у центрального прилавка, где за кассою чрезвычайно прямо восседала дама с усиками, в чёрном платье с кружевом. В итальянской бакалее «У Беллони» высокий продавец Луиджи, тараторя с одинаковой скоростью по-итальянски и на кокни, развешивал в бумажные кульки маслины и оливки, в совсем крошечные пакетики — пряные скрученные «лепестки» мускатной шелухи, а в более основательные пакеты из вощёной бумаги, завязывая их сухой соломиной, — головки сыра моцарелла. Это была городская, притом международная стихия и как бы находившаяся вне времени. Вместе с тем это была деревня, в которой он сразу же почувствовал себя своим.
То были дни начала деятельности знаменитой кулинарши Элизабет Дэвид, которая научила целое поколение, обладавшее здоровыми зубами, но лишённое малейших начатков гурманства, понимать, что такое вид, запах и вкус настоящей еды, и эту еду готовить.
Жизнь Александра в этот период озарилась светом культуры и учтивости благодаря беспрестанным разговорам с Элинорой Пул о кулинарных книгах Дэвид и о соблазнительных рецептах, живших на их страницах. Закупал он и провизию для Элиноры; приходя домой, всё время что-то извлекал на кухне из своего портфеля, то коробочку свежеслепленных равиоли, то свёрток с мягким пармезаном, то ванильную палочку. Каждый день готовилось новое очаровательное блюдо: макрель с фенхелем, тушёные кальмарчики с овощами и рисом, пицца из свежеподнявшегося теста. Было что-то восхитительное в этих прихотливых земных дарах посреди большого города. Как без обиняков сказал Т. С. Элиот в «Заметках к определению культуры», тот или иной народ должен не только иметь пищи в достатке, но и исповедовать свою, определённую кухню.
Первоначальные попытки тактично не питаться вместе с семьёй хозяев, не сидеть с ними подолгу за столом, дать им это семейное уединение он вскоре оставил. Ибо заметил, что Пулы ведут свою повседневную жизнь на редкость церемонно, даже обрядово, и понял причину: они живут во взаимной опаске.
Томас, подобно Александру, во время постановки «Астреи» в Лонг-Ройстон-Холле оказался потерзан любовной страстью. Антея Уорбертон тихо и незаметно избавилась от его ребёнка летом 1953 года. Находясь вместе с ней в Ма-Кабестань, Александр ни разу не слышал от неё сожалений или жалоб по поводу её романа с Томасом. Если уж на то пошло, она вообще ни разу не произнесла имени Пула, ни словом на него не намекнула. К тому моменту, когда Томас и Александр стали обсуждать поселение Александра в квартире в Блумсбери, отчётливой несчастности в Томасе уже не чувствовалось. Сидя с Александром в пабе «Маленький Джон», что в Лоу-Ройстоне, Томас сказал: если б Александр счёл возможным пожить у них в Блумсбери, они были бы этому очень рады, — присутствие в квартире гостя, человека со стороны, возможно, сняло бы небольшую напряжённость, которая, как ни верти, висит между ними. Элинора «никак не может забыть про события прошлого лета». Александр не решился осведомиться, каковы нынешние чувства самого Томаса; привычка к благоприличному английскому молчанию возобладала. Приятели поговорили о взглядах Ливиса на истинную поэзию, о критериях объективной оценки в искусстве, о возможном телевизионном будущем образования, а напоследок о том, как станут скучать в Лондоне по йоркширским вересковым пустошам… Томас Пул, что ни говори, был для Александра самым близким подобием друга…
Сперва Александр думал, что церемонность обращения исходит от Элиноры. Со стороны могло показаться, будто изо дня в день она старается «умиротворить» мужа, представая славной женой и хозяйкой. Да, она говорила о своих открытиях Александру — о механической тёрке-овощерезке в кулинарном магазине мадам Кадек на Грик-стрит, об итальянском пудинге из сливочно-творожной массы, куда добавлено чуть рома и кофе, да-да, в пыль измельчённого кофе. Но это всегда преподносилось так, словно все эти вещи придумывались, приобретались, готовились для Томаса. Показывая Александру сыр дольчелатте с прожилками голубой зелени, мягкий, в меру зрелый, не приобретший ещё аммиачного духа, она говорила: «Вот, Томас как раз такой любит!» Или об анчоусах, купленных из бочки с тёмным рассолом в греческом магазинчике: «Сама я не люблю анчоусы, но Томас к ним приохотился».
Эту попечительность, подумал Александр, можно расценить и как невнятный, но настойчивый укор. Подчёркнутая забота проявлялась и в том, как детей мягко, но неукоснительно удаляли из всех мест в квартире, где «папа работает» или «собирается работать». Детей у Пулов было трое: Крис восьми, Джонатан шести, Лиза трёх лет; мальчики имели квадратный лоб, белокурые волосы и прямую линию рта, в точности как у Томаса; а у девочки были бесцветные мелкие кудряшки, Александр почему-то подумал о мышке с её темновато-бледной шкуркой, но потом сообразил, что слово «мышиный» применительно к волосам лишено каких бы то ни было живых ассоциаций. Играть на улице у детей возможности не было, и в квартире они жили так же церемонно и чинно. В школу и детский сад их отводили через сквер Рассела; а прогулки их были в парке на площади Блумсбери, где они с важным видом катались на велосипедах и собирали опавшие листья. Александр понимал в детях слишком мало, чтоб оценить, насколько редко они ссорились. Видя их поделки и художества, Александр вспомнил, что Элинора раньше работала учителем рисования. Один из их коллажей был мерцающий дракон (с вполне реалистичными телесными ноздрями из медицинского пластыря), чьё сверкающее, в блёстках и бусинах, извивистое тело занимало всю кухонную стену, и клубился над ним дым из шерстяной пряжи. Всё, что они изготавливали, от украшенного торта до пингвина из папье-маше, торжественно преподносилось Томасу для одобрения. «Посмотри, что мы сделали!» — говорила Элинора мужу, подчёркивая голосом это «мы» и как бы отделяя его, Томаса, в сторону. Александру — зрителю и свидетелю — та же фраза говорилась без ударения на слове «мы».