Ахматова и Цветаева - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было это 22 августа 1953 года… А осенью стало известно, что за день до этой поездки, в лагере под Воркутой Николай Николаевич Пунин скончался. Впоследствии и Ахматова, и Ирина Николаевна считали, что внезапное, ничем как будто не объяснимое желание повидать Л. Н. Пунина возникло не просто так, что был какой-то знак, который колдунья Акума, так в семье Пуниных называли Анну Ахматову, почуяла.
После смерти Сталина появилась надежда… Но убийственное «Постановление» о Зощенко и Ахматовой оставалось в силе.
Анна Андреевна рассказала мне увлекательнейшую новеллу – происшествие четырехдневной давности:
– Я позвонила в Союз, Зуевой, заказать билет в Москву. Ее нету. Отвечает незнакомый голос. Чтобы придать своей просьбе вес, называю себя. Боже мой! Зачем я это сделала! Незнакомый голос кричит: «Анна Андреевна? А мы вам звоним, звоним! Вас хочет видеть английская студенческая делегация, обком комсомола просит вас быть». Я говорю: «Больна, вся распухла». (Я и вправду была больна.) Через час звонит Катерли: вы должны быть непременно, а то они скажут, что вас удавили. (Так прямо по телефону всеми словами.)
Я предложила выход: найти какую-нибудь старушку и показать им. Вместо меня. Но она не согласилась.
За мной прислали машину, я поехала. Красный зал, знакомый вам. Англичан целая туча, русских совсем мало… Знаю, что будет со мной катастрофа, но угадать не могу: который спросит? Сначала они расспрашивали об издании книг: какая инстанция пропускает? долго ли это тянется? чего требует цензура? Можете ли вы сами издать свою книгу, если издательство не желает? Отвечал Саянов. Потом они спросили: изменилась ли теперь литературная политика по сравнению с 46 годом? отошли ли от речи, от постановления? Отвечал Дымшиц. Мне было интересно услышать, что нет, ни в чем не отошли. Тогда отважные мореплаватели бросились в наступление и попросили m-r Зощенко сказать им, как он относится к постановлению 46 года? Михаил Михайлович ответил, что сначала постановление поразило его своей несправедливостью, и он написал в этом смысле письмо Иосифу Виссарионовичу, а потом он понял, что многое в этом документе справедливо… Слегка похлопали. Я ждала. Спросил кто-то в черных очках. Может быть, он и не был в очках, но мне так казалось. Он спросил, как относится к постановлению m-me Ахматова? Мне предложили ответить. Я встала и произнесла: «Оба документа – и речь товарища Жданова, и постановление Центрального Комитета партии – я считаю совершенно правильными».
Молчание. По рядам прошел глухой гул – знаете, точно озеро ропщет. Точно я их погладила против шерсти. Долгое молчание. Потом кто-то из них спросил: «Известно ли вам, что у нас пользуются большой популярностью именно те произведения m-me Ахматовой, которые здесь запрещены?» Молчание. Потом кто-то из русских сказал переводчице: «Спросите их, почему они хлопали Зощенке и не хлопали m-me Ахматовой»? «Ее ответ нам не понравился…» – или как-то иначе: «…нам неприятен»…
Таков был ее рассказ, повергнувший меня в смятение. Что же эти англичане – полные невежды, дураки, слепые или негодяи? Зачем им понадобилось трогать руками чужое горе? Людей унизили, избили, а они еще спрашивают: «Нравится ли вам, что вас избили? Покажите нам ваши переломанные кости!» А наши-то – зачем допустили такую встречу? Садизм.
…Мне неизвестно, в каком именно году прекратили преподавать доклад Жданова в школах, – но во всяком случае в 55-м всесоюзное издевательство еще продолжалось.
Ахматова ни на минуту не забывала о сыне-заложнике – ее ответ был «идеологически выдержанным», и на ней и Льве эта опасная встреча не отразилась. Зощенко позволил себе слабое сопротивление – и его, словами Анны Андреевны, пригласили на «второй тур».
В июне состоялось общее собрание писателей Ленинграда, на котором «прорабатывали» бунтовщика. Зощенко повторил то, что он говорил на встрече с английскими студентами. Сказал, что во многом ошибался, но с критикой всех своих работ, критикой, перечеркивающей всю его жизнь, не может согласиться. Последние слова Михаила Михайловича на собрании, согласно воспоминаниям Даниила Гранина, были такими:
«Я могу сказать – моя литературная жизнь и судьба при такой ситуации закончены. У меня нет выхода. Сатирик должен быть морально чистым человеком, а я унижен, как последний сукин сын… У меня нет ничего в дальнейшем. Ничего. Я не собираюсь ничего просить. Не надо мне вашего снисхождения – ни вашего Друзина, ни вашей брани и криков. Я больше чем устал. Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею».
После этого для писателя Зощенко не осталось работы во всем Советском Союзе… Анна Андреевна полагала, что он поступил опрометчиво, что он – «человек наивный»:
«Он вообразил, будто в этой ситуации можно что-то им объяснить: “Сначала я не понял постановления, потом кое с чем согласился…” Кое с чем! Отвечать в этих случаях можно только так, как ответила я. Можно и должно. Только так. Не повезло нам: если бы я отвечала первой, а он вторым, – он по моему ответу догадался бы, что и ему следовало ответить так же. Никаких нюансов и психологии. И тогда гибель миновала бы его. Но его спросили первым…»
Но скорее всего, даже если бы Зощенко отвечал вторым, по-другому он бы не сказал…
«Узнав, что в Ленинграде я побывала у Зощенко, Анна Андреевна потребовала полного отчета об этом посещении. Я торопилась, но не могла отказать ей. Она выспрашивала все подробности: какая комната? как он выглядит? как и что говорит?
Я постаралась ответить возможно точнее. Комната большая, опрятная, пустоватая, с остатками хорошей красной мебели. Михаил Михайлович неузнаваемо худ, все на нем висит. Самое разительное – у него нет возраста, он – тень самого себя, а у теней возраста не бывает. Таким, вероятно, был перед смертью Гоголь. Старик? На старика не похож: ни седины, ни морщин, ни сутулости. Но померкший, беззвучный, замороженный, замедленный – предсмертный. В молодости он разговаривал со всеми очень тихим голосом, но тогда это воспринималось как крайняя степень деликатности, а теперь в его голосе словно не осталось звука. Звук из голоса выкачан… Заботливо расспросив, отчего умерла моя мать, он выразил уверенность, что если бы врачи владели тем методом психотехники, который открыт им, Михаилом Михайловичем, она безусловно до сих пор была бы жива.
Тут Анна Андреевна перебила меня:
– Бедный Мишенька! Он потерял рассудок. Он не выдержал второго тура.
Я продолжала: был он со мною доверчив, внимателен, ласков (хотя мы и не виделись лет 20), расспрашивал о Люше. О себе сказал: “Самое унизительное в моем положении – что не дают работы. Остальное мне уже все равно”.
Пожаловался, что ничего не ест, что даже с помощью психотехники не может заставить себя есть.
– Он боится, его отравят. Мне говорили, – сказала Анна Андреевна. – Вот в этом все дело.