Тютчев - Вадим Кожинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тургенев ехал в Европу, где литература как общественная сила уже была широко развернута, — ехал брать уроки такой литературной (а также политической, философской, научной) деятельности. Но если бы на родине Тургенева не было гениальных творений, воплотивших в себе красоту и истину, в нем не могла бы родиться сама эта глубокая и жадная потребность идти дальше и вширь. Пусть Тургенев не осознавал этого в 1837 году, но все-таки неутолимую жажду «настоящего знания» пробуждало в нем уже сотворенное величие русской культуры; это величие составляло подлинную — пусть и не замечаемую им — основу его духа, его творческого устремления.
Бесспорным доказательством правоты такого решения является тот выразительнейший факт, что впоследствии, в 50-е годы, Тургенев, как и другие деятели его поколения, начиная с Некрасова, возвратился к тютчевским творениям, опубликованным в 1836 году! Да, в 1854 году тот самый Тургенев, который 18 годами ранее вообще не обратил никакого внимания на тютчевские стихотворения, писал, что Тютчев — «один из самых замечательных русских поэтов; или скажем более: в наших глазах, как оно ни обидно для самолюбия современников, г. Тютчев… стоит решительно выше всех своих собратьев… Он… создал речи, которым не суждено умереть; а для истинного художника выше подобного сознания награды нет».
В статье Тургенева всецело воскресло даже сало явление тютчевских творений в пушкипском «Современнике»; за восемь лет до того Валериан Майков сказал, что эти творения «там и умерли», а Тургенев начал разговор о Тютчеве как о поэте, «завещанном нам приветом и одобрением Пушкина». Словом, сама встреча Тютчева с Пушкиным отнюдь не прошла бесследно, но явила собой выдающееся, даже великое событие в развитии русской поэзии, — событие, казалось бы, прочно забытое в 40-е годы, по сразу ожившее, сразу воскресшее в тургеневской статье 1854 года.
Мы заглянули в еще довольно отдаленное будущее; но без этого нельзя понять то, с чем столкнулся Тютчев в 1837 году и что, по всей вероятности, еще более затрудняло его подлинное возвращение на родину. Его поэзия в данное время явно была как бы никому не нужной. При всей своей авторской скромности Тютчев не мог не сознавать, что его стихотворения, с такой невиданной щедростью обнародованные Пушкиным на страницах «Современника», являют собой образцы истинной поэзии. Но, когда Тютчев через девять месяцев после выхода в свет третьего тома журнала приехал в Петербург, он не обнаружил никаких печатных выступлений о своих стихах и наверняка не услышал каких-либо устных откликов, кроме разве уже известного ему восхищенного сочувствия Вяземского и Жуковского.
В другой литературной ситуации Тютчев мог бы, приехав в Петербург после опубликования таких стихотворений, узнать о том, что он — известный и высоко ценимый поэт. Но на это не было и намека. А Пушкина, так прекрасно встретившего его поэзию, уже не было в живых.
И Тютчев, очевидно, должен был прийти к выводу, что его поэзии нет места на родине…
8 августа 1837 года Тютчев, пока еще один, без семьи, выехал из Петербурга обратно в Европу к новому месту службы. Прибыв 25 августа в Мюнхен, он задержался здесь на месяц, а в начале октября добрался до Турина. Это было в сравнении с Мюнхеном европейское «захолустье». Но Тютчев сумел и здесь нащупать силовые линии мировой политики.
Сардинское королевство включало в себя североитальянские области Пьемонт и Лигурию, а также остров Сардиния; столица — Турин, главный порт — Генуя. Тютчев сразу же по приезде узнал, что у него есть возможность будущей осенью стать здесь на целый год поверенным в делах, то есть обрести возможность самостоятельной деятельности (это осуществилось даже раньше, в июле 1838 года).
Вместе с тем его новое состояние духа, поворотившееся к родине, побуждает Тютчева написать родителям через месяц после приезда в Турин (1 ноября 1837 года) следующие слова: «Скажите, для того ли я родился в Ов- стуге, чтобы жить в Турине? Жизнь, жизнь человеческая, куда какая нелепость!»
В том же письме Тютчев говорит: «Позвольте мне побеседовать с вами о том, что озабочивает меня более всего на свете и — я могу по справедливости сказать это — ежеминутно в течение целого дня. Я хочу поговорить с вами о жене… Было бы бесполезно стараться объяснить вам, каковы мои чувства к ней. Она их знает, и этого достаточно. Позвольте сказать вам лишь следующее: малейшее добро, оказанное ей, в моих глазах будет иметь во сто крат более ценности, нежели самые большие милости, оказанные мне лично».
Это было, несомненно, выражением глубоко искренних чувств к жене, что подтверждается и всем последующим.
И все же… все же дней через десять Тютчев выезжает на две недели в Геную, чтобы встретиться там с Эрнестиной…
Правда, есть основания полагать, что это свидание в Генуе было прощанием Тютчева со своей любовью, о чем и сказано в созданном тогда стихотворении «1 декабря 1837» (поэт, как это вообще ему было присуще, обращается в этих стихах, очевидно, к самому себе «во втором лице»):
Здесь же Тютчев написал стихи об итальянской вилле, сонный покой которой смутила
Оба эти глубоко личные стихотворения поэт сразу же передал в «Современник», где они и были вскоре опубликованы (тома 9 и 10, 1838 год). Можно подумать, что Тютчев стремился тем самым как бы закрепить, утвердить свое «прости». Вероятно, по обоюдному согласию поэт и его возлюбленная решили навсегда расстаться, убить все то, «чем сердце жило».
Правда, в начале весны 1838 года Тютчев, по всей вероятности, еще раз виделся с Эрнестиной Пфеффель. По просьбе Эрнестины ее подруга И. Рехберг сделала тогда известный акварельный портрет Тютчева[43]. Но, по-видимому, именно в создании портрета, который Эрнестина затем хранила как память о возлюбленном, и заключался смысл этой встречи.
Сказав свое «последнее прости» Эрнестине, Тютчев всем существом обращается к семье. В письме от 13 декабря 1837 года он пишет жене: «Запоздание твоих писем заставляет меня переживать тяжелые минуты… Нет ни одной минуты, когда я не ощущал бы твоего отсутствия. Я никому не желал бы испытать на собственном опыте всего, что заключают в себе эти слова».
Ранее Тютчев послал жене несколько очень пространных писем — целых «томов», как он выражается (они, к сожалению, не дошли до нас). По всему видно, что он твердо решил возродить свою потрясенную в 1833–1836 годах семейную жизнь.