Кровь диверсантов - Анатолий Азольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что произошло в этот вечер, оказалось потрясающим воображение событием, фантастическим по своей наглядности и – пусть это слово прозвучит – трагедийности… Каждый человек вправе судьбу свою соотносить с мировой историей, подчас приписывая либо себе, либо кому-либо решающее влияние на плавность течения земной или звездной реки. И я считаю этот вечер 28 марта 1942 года решающим для, к примеру, армии Манштейна или сражения в Северной Африке. Я думаю даже, что падение Берлинской стены, о чем прочитал позавчера, вызвано двумя полупьяными регулировщицами на развилке дорог у села, название которого должно войти в память человечества, как Помпея, Ковентри, Сталинград, Фермопилы.
Да, Ружегино. Как сладкозвучны наименования населенных пунктов, вблизи которых громыхали судьбоносные орудийные залпы, слышался звон сабельной сечи и топот кованых сапог многотысячного войска, голодного, но преисполненного отваги. И как царапающи и неуклюжи названия, вызывающие в памяти горечь неудач, признающих в тебе постыдную слабость духа и тела; так и хочется сплюнуть, услышав «Ружегино», но и – замереть, отрешиться от мелочей, составляющих жизнь окрест тебя, и небыстро воспариться, чтоб еще раз глянуть сверху на человеческое стадо, которым управляют неземные силы.
Ружегино это прилепилось к дороге, имевшей для штаба какое-то важное значение, какое – да и в мыслях не было спрашивать об этом у Костенецкого и Лукашина, которые радушно встретили меня, вместе со мной огорчились тем, что почта писем мне не привезла; они заварили хороший чай, ухаживали за Инной; а что касается моего отпуска, то в Зугдиди я могу попасть только через Красноводск и Баку, и одна дорога туда займет месяц, так что пока – ждать и ждать. Костенецкий расспрашивал Инну о ее родителях, причем выяснилось, что с одной из ее тетушек он сидел рядом в консерватории на Бахе. «Неужто тетя Берта?» – изумился я, и все за столом долго смеялись, так и не дав мне возможности узнать, кто такой Зяма Петров. «Запомните, Яков Максимович, – полушутя сказала Инна, – без моего разрешения Ленечку ни за какую линию фронта не посылать!» Оба начальника расхохотались и дали клятвенное обещание: «не посылать».
Поехали к себе, вот на выезде из какого-то села и были остановлены двумя девицами, явно хватанувшими пару стаканов, что в любом случае недопустимо, о чем я им и сказал. Ничуть не смутившись, девицы (обе – в лыжных маскхалатах) полезли на рожон, требуя какого-то разрешения, и потом со зла направили нас на дорогу, приведшую нас в это самое Ружегино. До фронта – около пятидесяти километров, светомаскировка соблюдалась, все машины – с синими фарами, и тем не менее натренированный взгляд мой определил, что деревня войсками не обжита, а когда «Виллис» наш сломался прямо у сельсовета и я – в подражание Григорию Ивановичу – пошел требовать телефонной связи и вообще содействия, если не прямого подчинения, – там в сельсовете получил я из первых рук сведения: в деревню входил на ночлег снятый с фронта батальон, который на картах руководства, может быть, и значился войсковой единицей численностью в шестьсот бойцов, но после отвода с передовой и массового увоза раненых в тыл едва ли тянул на полуроту. Она, полурота эта, несла на себе все признаки обстрелянности и готовности хоть сейчас вернуться в окопы. Все ценное, то есть теплое, что было на убитых, снято и приспособлено к нуждам живущих, все люди в валенках, вооружены превосходно, готовы держать оборону еще хоть неделю, и деревню Ружегино рассматривали как подарок или, точнее, вознаграждение за то, что остались живыми. Полурота эта стояла – полулежала, что ли, – в сарае рядом с сельсоветом, и командира ее сельский начальник просил с постоем повременить, пока он не обегает избы и не определит, куда, кто и что может вселиться. В школе, кстати, для доблестных воинов организуются танцы, можете плясать до упаду – так напутствовал командира полуроты одноглазый председатель сельсовета.
Со мной он даже говорить не стал, обвел скрюченной рукой помещение, как бы говоря: «Ну, где ты видишь здесь телефон?» Да мне и звонить расхотелось, да и кому звонить-то, потолкался в сельсовете и вышел.
Около десяти градусов мороза, поскрипывал снег, луна яркая, звезды в несметном количестве, ветерочек слабенький, ветерочка, считай, нет, такая тишина и безветренность расслабляют часовых, они и не подозревают, что для опытной ноги земля – пух, мох, в котором завязнет любой шорох и шелест. И ни огонька вокруг, воздух ломкий, льдистый, голоса в нем рассыпаются… Чудная погода, прекрасная, природа готовилась к осквернению себя людьми и намеренно расслаблялась. Я залез в «Виллис», самолюбивый шофер которого отказался от моей помощи, твердо пообещав: через двадцать минут машина будет на ходу! Инна вдруг сказала:
– Пойдем в синагогу!
И мы пошли в школу, с двухсот метров уловив музыку. На крылечке воспитанно смахнули вениками снег с валенок, в нос, как только вошли в коридор, ударил запах фронтового пота, махры, еще чего-то такого военного, привычного и – духов, как-то сладостно напоминавших Дом культуры СТЗ, Сталинградского тракторного завода, куда я бегал на «Чапаева». Парты в большой комнате составили в угол, танцы уже начались, на подоконнике стоял патефон, игла заскользила по «Рио-Рите», когда мы вошли – оба в беленьких коротких полушубках, в шапках, валенки танцам не помешали бы, но мы стояли в уголочке, очень уж все было как-то по-домашнему уютно, и люди вели себя чересчур церемонно, не то что в госпиталях, где ходячие раненые так прижимали к себе местных девчат, что у тех ребра трещали. Здесь все было серьезно и культурно. Три керосиновые лампы освещали комнату, ружегинские девки, все как на подбор, были то ли кособокими, то ли косоглазыми – короче, все с изъяном, будь хоть одна такая там, в группе переводчиц, все остальные показались бы красавицами, но в классе, где танцевали, где по стенам стояли сельские бабеночки в возрасте от пятнадцати до тридцати или сорока, все они были какими-то неуклюжими и неказистыми, и все уж такими недоступными скромницами. Инна Гинзбург постеснялась приглашать меня на фокстрот, да я и умел-то – всего лишь «раз-два-три… раз-два-три…», вращая себя и девушку то по часовой стрелке, то против, что позволяло хорошо обозревать людей в помещении на тот случай, если кто-либо вдруг выдернет из-за пояса пистолет.
Сладкая музыка, не из-под иглы шипящая, а ветром донесенная сюда из далеких годов, напоминавшая о матери, которая в том же клубе танцевала с отцом, о Любарке, о «Кантулии», которая воспроизведет музыку эту под моими пальцами… Как-то умиленно наслаждался я, но не мог не заметить, как и Инна Гинзбург, что, во-первых, почему-то только ружегинские женщины приглашали бойцов на танцы, а не наоборот, то есть постоянно был так называемый «белый танец». А во-вторых, время от времени оттанцевавшие пары очень тактично освобождали пространство комнаты для других пар, куда-то уходя, что и заинтриговало Инну Гинзбург, она предположила выпивку где-то поблизости и показала мне горлышко торчавшей из кармана полушубка бутылки. (Шепнула: «Кахетинское, твои начальники подарили…») Поскольку выходившие в коридор парочки вели себя как-то тихо, притаенно, явно не желая показывать себя к алкоголю стремящимися, поскольку к тому же я – Инна это знала – ничего хмельного не употреблял, то и следовать за парочками мы не хотели, хоть и было бы интересно посидеть за общим столом да послушать, иногда в рассказах бывалых бойцов мелькали очень нужные детали, даже Чеху неизвестные.