Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
………………………………………………………
На третий день прямо с похорон Петр уехал в Преображенское и лег спать. Евдокия приехала позже. Ее провожали поездом боярыни, – их она и по именам не знала. Теперь они называли ее царицей-матушкой, лебезили, величали, просили пожаловать – поцеловать ручку… Едва от них отвязалась. Прошла к Олешеньке, потом – в опочивальню. Петр, как был – одетый, лежал на белой атласной постели, только сбросил пыльные башмаки. Евдокия поморщилась: «Ох, уж кукуйские привычки, как пьют, так и валяются…» Присев у зеркальца, стала раздеваться – отдохнуть перед обедом… Из ума не шли дворцовые боярыни, их льстивые речи. И вдруг поняла: теперь она полновластная царица… Зажмурилась, сжала губы по-царичьи… «Анну Монс – в Сибирь навечно, – это первое. За мужа – взяться… Конечно, покойная свекровь, ненавистница, только и делала, что ему наговаривала. Теперь по-другому повернется. Вчера была Дуня, сегодня государыня всея Великия и Малыя и Белыя… (Представила, как выходит из Успенского собора, впереди бояр, под колокольный звон к народу, – дух перехватило.) Платье большое царское надо шить новое, а уж с Натальи Кирилловны обносы не надену… Петруша всегда в отъезде, самой придется править… Что ж, – Софья правила – не многим была старше. Случится думать, – бояре на то, чтоб думать… (Вдруг усмехнулась, представила Льва Кирилловича.) Бывало – едва замечает, глядит мимо, а сегодня на похоронах все под ручку поддерживал, искал глазами милости… У, дурак толстый».
– Дуня… (Она вздрогнула, обернулась.) – Петр лежал на боку, опираясь на локоть. – Дуня… Маманя умерла… (Евдокия хлопала ресницами.) Пусто… Я было заснул… Эх… Дунечка…
Он будто ждал от нее чего-то. Глаза жалкие. Но она раскатилась мыслями, совсем осмелела:
– Значит, так богу было нужно… Не роптать же… Поплакали и будет. Чай – цари… И другие заботы есть… (Он медленно выпростал локоть, сел, свесив ноги. На чулке против большого пальца – дыра…) Вот что еще, неприлично, нехорошо – в платье и на атласное одеяло… Все с солдатами да с мужиками, а уж пора бы…
– Что, что? – перебил он, и глаза ожили. – Ты грибов, что ли, поганых наелась, Дуня?..
От его взгляда она струсила, но продолжала, хотя уже иным голосом, тот же вздор, ему не понятный. Когда брякнула: «Мамаша всегда меня ненавидела, с самой свадьбы, мало я слез пролила», – Петр резко оскалился и начал надевать башмаки…
– Петруша, дырявый – гляди, перемени чулки, господи…
– Видал дур, но такой… Ну, ну… (У него тряслись руки.) Это я тебе, Дуня, попомню – маменькину смерть. Раз в жизни у тебя попросил… Не забуду…
И, выйдя, так хватил дверью, – Евдокия съежилась. И долго еще дивилась перед зеркалом… Ну, что такое сказала?.. Бешеный, ну просто бешеный…
………………………………………………………
Лефорт давно поджидал Петра в сенях у опочивальни. (На похоронах они виделись издали.) Стремительно схватил его руки:
– О Петер, Петер, какая утрата… (Петр все еще топорщился.) Позволь сочувствовать твоему горю… Их кондолире, их кон-долире… Мейн херц ист фолль, шмерцен… О!.. Мое сердце полно шмерцен… (Как всегда, волнуясь, он переходил на ломаный язык, и это особенно действовало на Петра.) Я знаю – утешать напрасно… Но – возьми, возьми мою жизнь, и не страдай, Петер…
Со всею силой Петр обнял его, прилег щекой к его надушенному парику. Это был верный друг… Шепотом Лефорт сказал:
– Поедем ко мне, Петер… Развей свой печаль… Мы будем тебя немного смешить, если хочешь… Или – цузамен вейнен… Совместно плакать…
– Да, да, едем к тебе, Франц…
У Лефорта все было приготовлено. Стол на пять персон накрыт в небольшой горнице с дверями в сад, где за кустами спрятаны музыканты. Прислуживали два карлика в римских кафтанах и венках из кленовых листьев: Томос и Сека. Розами, связанными в жгуты, была убрана вся комната. Сели за стол – Петр, Лефорт, Меньшиков и князь-папа. Ни водки, ни обычной к ней закуски не стояло. Карлы внесли на золоченых блюдах, держа их над головами, пирог из воробьев и жареных перепелок.
– А для кого пятая тарелка? – спросил Петр.
Лефорт улыбался приподнятыми уголками губ.
– Сегодня римский ужин в славу богини Цереры, столь знаменитой утешительной историей с дочерью своей Прозерпиной…
– А что за гиштория? – спросил Алексашка. Сидел он в шелковом кафтане, в парике – космами до пояса – до крайности томный. Так же был одет и Аникита.
– Прозерпина утащена адским богом Плутоном, – говорил Франц, – мать горюет… Кажись, и конец бы гиштории. Но нет, – смерти нет, но вечное произрастание… Злосчастная Прозерпина проросла сквозь землю в чудный плод гранат и тем объявилась матери на утешение…
Петр был тих и грустен. В саду – черно и влажно. Сквозь раскрытую дверь – звезды. Иногда падал, в полосе света из комнаты, сухой лист.
– Для кого же прибор? – переспросил Петр.
Лефорт поднял палец. В саду хрустел песок. Вошла Анхен, в „пышном платье, в левой руке – колосья, правой прижимала к боку блюдо с морковью, салатом, редькой, яблоками. Волосы собраны в высокий узел, и в нем – розы. Лицо ее было прелестно в свете свечей.
Петр не встал, только вытянулся, схватясь за подлокотник стула. Анна поставила перед ним блюдо, присела, кланяясь, видимо, ее учили что-то сказать при этом, но ничего не сказала, смешалась, и так вышло даже лучше…
– Церера тебе плоды приносит, сие означает: смерти нет… Прими и живи! – воскликнул Лефорт и пододвинул Анне стульчик. Она села рядом с Петром. Налили пенящегося французского секту. Петр не отрывал взгляда от Анны. Но все еще было стеснительно за столом. Она положила пальцы на его руку:
– Их кондолире, герр Петер. (Большие глаза ее заволокло слезами.) Отдала бы все, чтобы утешить вас…
От вина, от близости Анхен разливалось тепло. Князь-папа уже подмигивал. Алексашку распирало веселиться. Лефорт послал карлика в сад, и там заиграли на струнах и бубнах, Аннушкино платье шуршало, глаза ее просохли, как небо после дождя. Петр стряхнул с себя печаль.
– Секту, секту, Франц!..
– То-то, сынок, – лучась морщинами, сказал Аникита, – с грецкими да с римскими богами сподручнее…
18
В дремучих лесах за Окой (где прожили все лето) убогий Овдоким оказался, как рыба в воде, – удачлив и смел. Он подобрал небольшую шайку из мужиков опытных и пытаных: смерти и крови не боялись, зря не шалили. Стан был на болоте, на острове, куда ни человеку, ни зверю, кроме как одною зыбкой тропкой, пробраться нельзя. Туда сносили весь дуван: хлеб, живность, вино, одежду, серебро из ограбленных церквей. Жили в ямах, покрытых ветвями. На вековой сосне – сторожа, куда влезал Иуда оглядывать окрестность.
Всего разбойничков находилось на острову девять человек, да двое самых отчаянных бродили разведчиками по кабакам и дорогам. Едет ли купецкий обоз из Москвы в Тулу, или боярин собирается в деревеньку, или целовальник спьяна похвалился зарытой кубышкой, – сейчас же деревенский мальчонка, с кунтом или с лукошком, шел к темному лесу и там что есть духу бежал к острову. Свистел. Со сторожи в ответ свистел Иуда. Из землянки выползал согнутый Овдоким. Мальчонку вели через болото на остров и там расспрашивали. Во всех поселениях близ большой дороги были у Овдокима такие пересыльщики. Их хоть на части режь, – будут молчать… Овдоким их ласкал, покормит, подарит копейку, спросит о бате с мамой, но и дети и взрослые его боялись: ровен и светел, но и приветливость его наводила ужас.