Ликвидатор с Лубянки. Выполняя приказы Павла Судоплатова - Николай Хохлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он наслаждался своей иронией и хотел, видимо, поразить меня контрастом между бывшей жизнью и советской действительностью. Но я уже не раз слышал подобные рассказы от людей старшего поколения. Элементарная истина, что русскому народу до революции жилось лучше, была хорошо известна и мне. Я думал о другом.
Вот этот человек знает даже, что я сотрудник МГБ. В чем же дело? Может быть, оно не в пробуждении народа, а в отношении собеседников лично ко мне? Может быть, что-то в моем поведении внушает им особое доверие? Может быть, мне просто везет?
Вечер на концерте Вертинского разбил эту, не совсем скромную гипотезу. Яна очень любила пластинки Вертинского и знала наизусть почти все его песенки. Когда Вертинский вернулся в СССР, ему давали иногда возможность выступить на эстраде. Однако для концертов он получал, как правило, неудобные и малоизвестные площадки. Мы с Яной, например, слушали Вертинского в подвальном помещении Клуба глухонемых в одном из переулков, примыкающих к Сретенке. Несмотря на двусмысленное название клуба, аудитория не оказалась ни глухой, ни немой. Наоборот, – самым сильным впечатлением, полученным мною от концерта, было именно поведение слушателей. Билеты на концерт было невероятно трудно достать, но когда певец вышел на сцену, Яна и я почувствовали некоторое разочарование. Так же, как и другие советские люди, мы представляли себе Вертинского по картинкам на его уцелевших нотах. Нам казалось, что он должен был бы сохранить свой образ экзотического певца, с набеленным лицом Арлекина, соболиным мехом на плечах и манерным напевом мелодичного голоса. Вместо этого мы увидели прислонившегося к роялю усталого старика с морщинистым лицом, потухшими глазами, дребезжащим голосом и высохшими руками, которыми он в первой песенке изображал кое-как прыжки маленькой балерины. Пока продолжались тягучие напевы о пальцах, пахнувших ладаном, на лицах слушателей была, в общем, вежливая скука и некоторое недоумение.
Но потом Вертинский перешел вдруг к песням, слова которых зазвучали неожиданным и недвусмысленным осуждением советской действительности.
Аудитория ожила и встрепенулась. Я следил то за певцом, то за лицами слушателей. Вертинский спокойно и, как мне стало казаться, с искренним чувством рассказывал нам о появившихся в его жизни двух дочках. Он пел об отцовской заботе за их будущее и о надежде вырастить этих двух девочек вдали от губительного влияния окружающей жизни.
«Я каких-нибудь добрых старушек специально для них подберу…» – делился он с нами своим планом и объяснял, почему: «Чтобы им детство свое не забыть».
Я не верил своим ушам. Текст песенки явно и откровенно говорил о самом главном, что должно беспокоить каждого отца – как спасти своих детей от советского воспитания.
Слушатели буквально впитывали в себя каждое слово. Мы с Яной только успели многозначительно переглянуться, как песня закончилась, и грянули оглушительные аплодисменты. Первые по-настоящему горячие аплодисменты за вечер. Аудитория отдала свои симпатии певцу.
Потом Вертинский пел разные песни: о лампаде, зажженной перед ликом Родины, Родины в тяжелых солдатских сапогах, о чужих, далеких городах, о настоящей человеческой жизни, которая была когда-то давно и в мире другом, о последнем ужине в бледной луне.
Но что бы он ни пел, слушатели уже вкладывали свой собственный смысл в слова, звучащие со сцены. Для одних эти слова выражали протест, для других – обвинение, для третьих – напоминание о запрещенных властью чувствах. И каждый раз единодушные, горячие аплодисменты старались показать певцу, что аудитория все понимает и целиком на его стороне. Даже тогда, когда в самом-то деле текст песни был совсем невинным и нейтральным. Это было уже неважно: аудитория слышала именно то, что хотела слышать.
Я разглядывал лица сидящих рядом со мной. Офицер с фронтовыми орденскими планками на груди отчаянно аплодировал и временами кричал «браво» через руки, сложенные рупором. Дальше – две женщины, на лицах которых не было даже губной помады, о чем-то оживленно переговаривались, хлопая в ладоши, поднятые на уровень щек. Пожилой мужчина в синем, до блеска заношенном костюме не хлопал, но, приподняв голову, смотрел куда-то поверх Вертинского со слабой, немного растерянной улыбкой в углах рта.
Молодежь и взрослые, штатские и военные – рядовые советские люди, они не избегали смотреть друг другу в глаза. Наоборот, – искали и находили взгляд соседа.
Странное, невысказанное, но реальное ощущение своеобразного сообщничества висело в воздухе: сообщничества молниеносно и едино принятого всеми. Сообщничества, от которого я отказался в разговоре с профессором. Сообщничества, до которого я еще не дорос.
Я понимал, что дело не в Вертинском. Конечно, не на каждом его концерте случалось такое. Очевидно, в тот вечер подобралась аудитория, в которой цепная реакция взаимопонимания могла охватить слушателей. Однако это было нечто, гораздо большее, чем случайность.
Такие мысли придавали мне сил и веры в правильность нашей с Яной жизни. Они же напоминали мне, что в моем-то положении ничего не изменилось.
Я по-прежнему числился старшим лейтенантом госбезопасности. Более того, – весной 1951 года мне пришлось стать кандидатом партии. Прошел уже год и, согласно уставу ВКП(б), я должен был подумывать о поступлении в партию.
Когда-то стать членом ВКП(б) было моей мечтой. Попав в разведку, я, выражаясь фигурально, подписывал заявление в партию на крыле каждого самолета, которому предстояло увезти меня на задание. Однако устав ВКП(б) требовал прохождения всяких формальностей: общего собрания организации, пленума парткома, райкома и других инстанций. Я находился на строго засекреченном положении нелегального сотрудника-агента. Раскрывать даже партийной организации НКВД мою связь с разведкой было нельзя.
Потом, в Румынии, мой интерес к партийности, в том числе и к комсомолу, значительно охладел. Комсомольцем я стал в школе в 1938 году и долгое время был горд своей принадлежностью к нему. В Румынии же незаметно для себя я перестал заботиться о своих комсомольских делах. Когда я вернулся в СССР, осенью 1949 года, выяснилось скандальное обстоятельство: я выбыл из комсомола из-за неуплаты членских взносов. Судоплатов пришел в ужас. К счастью для меня, он обвинил в невнимательности к моим комсомольским делам майора Коваленко. В ЦК комсомола пошло специальное письмо за подписью министра госбезопасности. В начале 1950 года меня восстановили в комсомоле. Я был уже староват для этой организации. Она охватывает молодежь не старше 28 лет, но для меня было сделано исключение, чтобы облегчить переход в партию. Генерал заботился о моей партийности, наверное, потому, что, будучи беспартийным, я выглядел «белой вороной» в его коллективе.
Большинство молодежи приходило в разведку по так называемому партнабору с предприятий или из институтов. Беспартийные разведчики – явление редкое.
Весной 1951 года перед выездом в Австрию парторганизация поставила вопрос в упор: «Сколько времени я собираюсь еще откладывать свое вступление в партию и почему?»
Я решил не дразнить судьбу и написал за несколько дней до отъезда заявление в парторганизацию МГБ СССР, надеясь, что и на этот раз «пронесет». Но на этот раз не «пронесло». Партком МГБ СССР, по специальному разрешению ЦК ВКП(б), утвердил меня в кандидаты партии без каких-либо других инстанций.