Повелительное наклонение истории - Олег Матвейчев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4) Невероятная самоуверенность, непогрешимость.
5) Невероятная скрытность.
Я мог бы продолжать, но не буду…
В эти дни с ним у меня все время было чувство, что я «старший», имею дело с ребенком, капризным и даже избалованным, которому все равно «всего не объяснишь» и потому лучше уступить («ты старший, ты уступи…») во имя мира, согласия и с надеждой — «подрастет — поймет…». Чувство, что я — ученик старшего класса, имеющий дело с учеником младшего класса, для которого нужно все упрощать, с которым нужно говорить «на его уровне».
Из запомнившихся разговоров:
— нелюбовь к Тургеневу (о других писателях не говорили, о чем теперь жалею: так хотелось узнать об его отношении к Достоевскому и Толстому);
— «я сейчас Америку наказываю…»;
— Израиль сейчас наш союзник. Насколько нужно бороться с «еврейским» духом нашей интеллигенции, настолько же важно поддержать Израиль;
— страшно понравилась Франция. Никогда не думал, что это такая пустая (в смысле — безлюдная) и тихая страна и всюду в ней хорошо;
— «платоновщина» (синоним неправильного, ложного подхода к России — Андрей Платонов);
— про отдельных людей в России: «Это мои, те не мои…»;
— в свободной России я буду в стороне отдел, но руководить ими «направляющими статьями». В этом — то есть в призвании руководить и направлять — ни малейшего сомнения;
— семья, дети не должны мешать. «Что это вы все женам звоните?»;
— с эмиграцией — каши не сваришь;
— Николай Второй — преступник (отречение). «Нуда, его расстреляли, но разве его одного расстреляли?»;
— Солидаристы — «провинциальны»;
— нужно крепить «Вестник» (я его укрепил финансово…);
— план русского университета в Канаде — до слез наивно: «агрономы» и вообще всякие деятели для будущей России… Париж 20-х годов!.
Цель, задача Солженицына, по его словам, — восстановить историческую память русского народа. Но, парадоксальным образом, эта историческая задача («Хочу, — говорит он мне в Париже, — написать русскую революцию так, как описал 12-й год Толстой, чтоб моя правда о ней была окончательной…») исходит из какого-то радикального антиисторизма и также упирается в него.
Символ здесь: влюбленность — иначе не назовешь — в старообрядчество. При этом теоретическая суть спора между старообрядцами и Никоном его не занимает. Старообрядчество есть одновременно и символ, и воплощение «русскости» в ее, как раз, неизменности. Пафос старообрядчества в отрицании перемены, то есть «истории», и именно этот пафос и пленяет Солженицына. Нравственное содержание, ценность, критерий этой «русскости» Солженицына не интересует. Для него важным и решающим оказывается то, что, начиная с Петра, нарастает в России измена русскости — достигающая своего апогея в большевизме. Спасение России — в возврате к русскости, ради чего нужно и отгородиться от Запада, и отречься от «имперскости» русской истории и русской культуры, от «нам внятно все». В чем же тут соблазн? В том, что С. совсем не ощущает старообрядчества как тупика и кризиса русского сознания, как национального соблазна, а Петра, скажем, как — при всех его трагических недостатках — спасителя России от этого тупика. «Русскость» как самозамыкание в жизни только собою и своим — то есть, в итоге, самоудушение…
Солженицыну, как Ленину, нужна в сущности партия, то есть коллектив, безоговорочно подчиненный его руководству и лично ему лояльный… Ленин всю жизнь «рвет связи», лишь бы не быть отождествленным с чем-либо чуждым его цели и его средствам. Лояльность достигается устрашением, опасностью быть отлученным от «дела» и его вождя. И это не «личное», не для себя, только для дела, только для абсолютной истины цели…
Четверг, 16 октября 1975.
Мне [прислали] только что вышедшего солженицынского «Ленина в Цюрихе». Вспоминаю мой разговор с С.[олженицыным] — «Я сам — Ленин……. Россия оборвалась в крови и «гарях» старообрядчества и Россия начинается снова с него, Солженицына. Это предельное, небывалое сочетание радикального «антиисторизма» со столь же радикальной верой в собственную «историчность»… Толстой переписывал Евангелие, Солженицын «переписывает» Россию.
Пятница, 17 октября 1975.
Читаю с захватывающим интересом солженицынского «Ленина в Цюрихе»… Но тут же почти с каким-то мистическим ужасом вспоминаю слова Солженицына — мне, в прошлом году, в Цюрихе — о том, что он, Солженицын, в романе — не только Саня, не только Воротынцев, но прежде всего — сам Ленин. Это описание изнутри потому так потрясающе живо, что это «изнутри» — самого Солженицына. Читая, отмечаю карандашом места — об отношении к людям (и как они должны выпадать из жизни, когда исполнили свою функцию), о времени, о целеустремленности и буквально ахаю… Эта книга написана «близнецом», и написана с каким-то трагическим восхищением. Одиночество и «ярость» Ленина. Одиночество и «ярость» Солженицына. Борьба как содержание — единственное! — всей жизни. Безостановочное обращение к врагу. Безбытность. Порабощенность своей судьбой, своим делом. Подчиненность тактики — стратегии. Тональность души… Повторяю — страшно…
Понедельник, 20 октября 1975.
Кончил в субботу «Ленина в Цюрихе» и не могу отделаться от впечатления, что Солженицын захвачен — не ленинизмом, конечно, а ленинством, то есть целостностью и эффективностью ленинского «метода»…
По-настоящему умный и глубоко религиозный человек, консерватор, явный антикоммунист, пообщавшись с Солженицыным, лично пришел почти к тем же выводам, что и коммунист Бушин: Солженицын — это примитивный избалованный ребенок, нарцисс с манией величия, рассматривающий людей как «пушечное мясо» для своего догматически и схематично понятого дела.
И еще пару мнений о религиозности Солженицына приводит Бушин, одно из них принадлежит Льву Копелеву, который вместе отбывал с Солженицыным сроки и даже послужил прототипом одного из героев в романе «В круге первом»: «Из области религии мне известно очень мало. Но я сильно подозреваю, что Александр Исаевич разбирается в делах церкви меньше, чем я. И знаете почему? Ведь весь пафос христианства, как известно, устремлен к таким нравственным качествам, как любовь к ближнему, прощение, терпимость. Судить и карать дано только Богу, а не какому-то человеку, который объявил себя святым. Вершина добродетели — прощение. Это основы христианства, а они, как известно, не прельстили Солженицына. Поэтому, хотим мы того или нет, его обращение к Богу наигранно и носит чисто прагматический характер».
Владимир Лакшин, близко знавший Александра Исаевича позже, чем Копелев, пишет: «В христианство его я не верю, потому что нельзя быть христианином с такой мизантропической наклонностью ума и таким самообожанием».
От человека, который много страдал, мы в праве ждать милосердия и великодушия, мудрости и любви, но в случае с Солженицыным мы имеем дело с избалованным маменькиным сынком, обиженным на всех за то, что не потакали его капризам, а не умудренным страданиями и опытом старцем. Бог есть любовь, но найдите в десятках томов писанины Солженицына хоть граммуличку этой любви! Только ненависть к стране, которая его вскормила, бесплатно лечила, учила, вывела в люди, только по праву рождения дала все блага, которых лишена большая часть людей в этом жестоком мире. Большой жизненный опыт страданий помогает все понять и все простить, но Солженицын ничего не прощал и ничего не понял, что лишний раз свидетельствует: никакого опыта страдания у него и не было.