Быт русской армии XVIII - начала XX века - Сергей Васильевич Карпущенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, разумеется, и с нашего брата спрашивал тоже. Перед смотрами или парадами так по суткам в роте и сидел — по целым ночам чрез него людям спать не приходилось. Известно, без начальства, может быть, в час убрался бы, а при нем вдвое дольше. Ты хочешь то делать, а он тебя заставляет другое, ну, порешь горячку, а копаешься даром.
Не знаю, как теперь у вас, а прежде, в наше время, часов за пять до смотра начинали людей готовить. Еще с вечера чистка, беготня, ругня так и идет по всей казарме. Часа через два маленько поуправятся, начнут выводить. Выведут сначала на двор, постоим, постоим или репетичку сделаем. Потом выведут на улицу, там опять то же самое. Под конец уже пойдут на самый плац, где линейные унтер-офицеры спозаранку стоят, как столбы на большой дороге. Вот введут в линию и до приезда начальника начнут ровнять. Командиры кричат, надрываются, иной после смотра целую неделю хрипит, как повешенный. Дойдут до фланга, выровняют батальон, времени еще много остается, опять начнут ровнять, сызнова. Это хуже всего. Иной раз ветер, холодно, а тут стоишь на месте, пошевелиться нельзя. Парады ничего, а хуже всего дожидаться их. В других ротах хоть давали человеку ослобониться, а наш капитан, бывало, Боже сохрани, как заметит, кто колено отставил, так и знай, что достанется на орехи. А дадут вольно, так у него всякий кашлять должен. Так и смотрит, чтоб не стоял просто. Ну, разумеется, хочешь не хочешь, а кашляешь для порядку.
Тоже, когда рота в караул идет, так он целый день ходит, как шальной, во всякий караул раза по два заглядывает, да не то чтобы прямо идти, а все сторонкой, прячется под стенкой, чтоб это, значит, поймать. Особенно любил он ловить на сенатской караульне. Это была изо всех самая каторжная. Да вы стаивали на ней?
— Как же, стоял. Даже раз, помню, попался на ней и лишний караул отстоял.
— Вот видите! Это уж был такой проклятый караул, хуже всего было стоять на нем в дождь, когда с ружьями приходилось снизу выбегать, чтобы успеть честь отдать. Сколько тут народу билось, ружей ломалось — и сказать нельзя! Бывало, как простоишь там за старшего, так просто из сил выбьешься.
— Теперь стоять легче, выходят реже, в дождь даже совсем не выходят.
— Дай Бог здоровья начальству. Вот теперь, значит, хорошо служить, а то в наше время куда было труднее. Во всем спрашивалось, чтоб было в аккурат, по форме. Наш капитан форму ужасно любил, порядок всякий наблюдал до малости, любил тоже стоечку поправить. Где увидит своего солдата, так и начнет его осматривать со всех сторон. Первое, бывало, говорит: «Нюхало подыми!», а потом и станет по косточкам разбирать: «Правое, — говорит, — ухо ниже, пятое ребро с левой стороны выпусти». До всего дойдет. Тут иногда к спеху послан куда-нибудь, а он тебя муштрует. От каждого солдата спрашивал, чтобы все было по мерке. Наш брат, известно, одеялишко или сундучишко норовит купить подешевле, у своего же товарища. Ему не понравилось это, велел все продать и завести по новой форме: одеяла форменные, зеленые, сундуки по мерке, и на все вычитал жалованье, так что иному в целый год и гривенника получить не приходилось. От этого порядка и денщики у него жить не могли, — в год человек пять переменилось. Любил, чтоб всякая вещь у него лежала на своем месте, да так, чтоб ни на волос не двинулась. На все у него мерка была.
Как придет, так и начинает проверять. Что не так — отдувайся денщик. Завел он себе вместо денщика мальчика из своих крестьян, так тот тоже не выдержал, с полгода прослужил и в солдаты пошел.
Чтобы пожалеть человека или помочь кому-нибудь — никогда, на это каменный был. Раз случилась в роте покража. Шли мы в деревню, солдатик так себе, с придурья, возьми да и положи в ранец денег, синенькую ассигнацию, вместе с платчишком. Вот пришли на привал, он, как и все, снял ранец и поставил его к стенке. Товарищи хотели подшутить над ним, сговорились и послали одного положить ему в ранец камень фунтов в пять: заметит он, как пойдет, или нет. Ударили подъем, идет себе наш солдатик с камнем, не замечает. Вот посмеялись над ним и забыли, так и пришли в квартиры. Пришел и он, бросился к деньгам, а там вместо денег — камень. Беда! Побежал к фельдфебелю, тот давай разыскивать. Как на грех, кто-то видел, как камень клали, и показали на того, кто в ранец лазал. Тот Христом-Богом клянется, что не брал, со страху сначала стал было отказываться, что и камня не клал. Ну, как другие показали, что подговорили его, так сообщили об этом капитану. О ту пору приехал батальонный, наш к нему с рапортом, что так и так. Тот, не долго думавши, подписал сразу на рапорте: дать двести розог за подозрение в краже и запирательство тому, кто в ранец лазал. Повели его сечь, больше ста розог дали — не признается. Камень, говорит, клал, а денег не брал, аж нам его жалко стало. Вдруг прибежал наш офицер ротный, молоденький такой, добрый был барин, и кричит: «Карл Иваныч, нашелся вор, у него и платок оказался, что с деньгами был. Этот не виноват, отпустите его!» Капитан как крикнет на него: «Убирайтесь вон отсюда! Как вы смеете мешаться не в свои дела?! Мне велено дать двести розог!» Так-таки и дал все до одной, а потом и в самом деле открылось, что вор-то был другой.
Все это оттого, что он перед начальством ужасно робкий был. Кто бы ни пришел из старших в роту, он так и не дышите руку от шляпы не отнимает.
Тоже был охотник до письменной части, любил рапорты писать, писаря ротного совсем замучил. Что бы в роте ни случилось — лошадь ли захворает, колесо ли перетянуть надо, солдатик ли попадется в чем-нибудь, — оно бы можно было и дома расправиться с ним, иной по глупости провинился, — нет, непременно рапортом представит, чтобы нашивки сняли. Уж сколько несчастных наделал,