С шашкой против Вермахта. "Едут, едут по Берлину наши казаки..." - Евлампий Поникаровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш отдых под Григорешти продолжался три недели. За это время мы получили пополнение в людях и лошадях, привели в порядок вооружение, в достаточном количестве обеспечили себя боеприпасами.
Пополнение в людях на этот раз пришло опытное, прошедшее школу в окопах, почти все они имели ранения в боях и награды. И совсем хорошо, что в полк вернулись из госпиталей многие из наших воинов. Вернуться из госпиталя в свой полк и подразделение считалось удачей, как возвращение в родную семью.
Здесь сменили мы обмундирование и обувь. Правда, не всем досталось новое, но и б/у (бывшее в употреблении) оказалось вполне приличным и добротным. Моему старшине снова пришлось помучиться, готовя персональное обмундирование и сапоги рослому Якову Синебоку.
Батарейцы привыкли к Якову, но ростом своим казак-заряжающий все-таки удивлял и тешил людей. На закрепленного за ним коняшку монгольской породы он, садясь в седло, не залезал, не запрыгивал, а просто зашагивал. В седле сидел смешно. Острые коленки его торчали выше седельной луки так же, как у взрослого человека они торчат, когда он садится на детский стульчик. С коня Синебок не слезал, не спрыгивал, а, поставив ноги на землю, чуть приподнимался на носках, и конь выходил из-под него, как из калитки ворот. Когда Синебок опускался в окоп-ячейку, то окоп этот оказывался ему не более как по пояс, в лучшем случае — по грудь. Но если кто оказывался в окопе Якова, то «тонул» в нем. Не только голову казака не видели, но даже и поднятых рук. Не окоп — колодец.
Война — это тяжкая, изнурительная работа. Я не раз наблюдал, даже любовался работой заряжающего Синебока в бою. Ее он делал без суеты, с некоторой медлительностью, но по-крестьянски основательно. И в бою, и после боя настроение казака всегда оставалось ровным, спокойным. Но вот здесь, в Григорешти, на отдыхе, он запечалился и затосковал. Мы часто выезжали на полевые тактические занятия. На одном из выездов я подошел к Синебоку. Взвод, собравшись на лесном закрайке, дымил самокрутками, а он сидел на бруствере возле миномета одинокий и задумчивый, отрешенный от всего.
— О чем думаешь, Яков? — опустился я рядом.
— Да так, ни о чем, — встрепенулся он и хотел вскочить.
— Сиди, сиди. О доме небось?
В эти весенние дни на многих казаков, особенно сельских, хуторских, накатывалось и бередило душу щемящее чувство тоски по дому. Все мысли их были там, где оставили они своих родных и близких, на родине.
— Из дома пишут, товарищ комбат, — неторопливо и задумчиво заговорил Яков, — что в колхозе начались полевые работы. Ни тракторов, ни коней нет. В плуги, в бороны бабы запрягают своих коровенок, а то и сами запрягаются. А деды из лукошка разбрасывают зерно. Как в глубокой древности…
Яков вздохнул и замолчал. Я тоже не сдержал вздоха и произнес: «Да, трудно там…»
Мне хотелось еще сказать, что кончится война и вновь поднимутся наши колхозы, тучными хлебами заколосятся поля и жизнь станет не хуже, а лучше, чем до войны. Но я ничего этого не сказал. Он, крестьянский сын, знал и чувствовал это не хуже меня.
— Дивлюсь я, товарищ комбат, — после некоторого молчания снова заговорил Яков, — очень дивлюсь, когда гляжу вот на эти румынские пашни. Ну ладно, маленькие лоскутки и межи — понятно. Живут несчастными единоличниками, сами по себе. Но почему на этих лоскутках не видно ни одного пахаря? Весна ж идет!
Верно, шла весна, она была в самом разгаре. С чистого голубого неба с редкими барашками облаков стреляли теплые лучи солнца. Земля прогревалась и нежилась. Над невспаханными и незасеянными полями волнами тек и качался теплый воздух. Он был наполнен запахами земли, леса, цветов. Леса уже оделись в молодую и нежную зелень. Зеленели подвязанные к проволоке рядки виноградных кустов. Зелень пробивалась и на пашнях. Но какая? Бурьян, кислица, чертополох, горчичник. Я как-то по-новому взглянул на Якова Синебока. У него болела душа не только за нашу землю, что на далекой родине, на Полтавщине, но и за эту, чужую — неужели она, земля-кормилица, в эту военную весну не примет и не взрастит хлебные и кукурузные зерна, неужели ей дадут зарасти чертополохом?
— А может, они считают, — Яков кивнул на недалекую деревню, — что с нашим приходом конец света пришел? Или думают, что фашисты вернутся? Чудаки, темнота несчастная.
В серьезные бои наш полк пока не вводили и держали в резерве. Сейчас наши действия заключались лишь в обезвреживании небольших, разбитых и отставших от своих частей, а то и просто заблудившихся маленьких групп этого воинства.
Иногда, отчаявшись от голодных скитаний по нашим тылам и тешившие себя надеждою прорваться или соединиться со своими, эти вояки даже нападали на нас. Эти стычки нельзя было назвать боями. Какие это бои? Но такая обстановка на нашем пути продвижения приносила и пользу, так как в этих стычках мы обкатывали прибывшую на пополнение молодежь, учили их воевать на действительном противнике, смотреть ему в лицо.
С 20 августа, когда началась историческая Ясско-Кишиневская операция наших войск, мы, конники, встали в оборону на внешнем северном фланге и намертво закрыли пути отхода немцам в Карпаты. После разгрома ясско-кишиневской группировки противника советские войска устремились к столице Румынии Бухаресту, к другим промышленным центрам страны. Двинулись и мы. Направление нам дали на город Роман. Проходя севернее Ясс, мы видели работу нашей артиллерии и авиации. Сильная, замечательная работа! Прошло уже более суток, как перестали здесь рваться снаряды и бомбы, но дым, пыль и гарь все еще не улеглись. Плотным облаком они висели над бывшей обороной гитлеровцев. Вокруг, насколько хватало глаз, валялись искореженные и сгоревшие танки, бронетранспортеры, автомашины, тягачи, пушки, минометы и пулеметы. По полю боя раскиданы глыбы железобетона, бревна, скрюченные рельсы блиндажей и дотов. И трупы. Они всюду: у засыпанных и перепаханных плугом войны окопов и траншей, у разбитых блиндажей и дотов, сожженных танков, в кюветах дорог и на самой дороге. Лес, куда уходил передний край обороны, дочиста снесен и наполовину выкорчеван. По этому полю прошел огненный смерч гигантской силы, не оставив на нем ничего живого.
Страшная картина и… приятная. Мне приятная. Нет, я не злодей, чтобы радоваться чьей-то гибели. Проезжая по этому полю, я невольно вспомнил разгром гитлеровцами 151-го УРа на Керченском полуострове в мае 1942 года. Они упивались тогда победами. На губных гармошках выводили воинственные марши. Смеялись: «Москау — капут. Ленинград — капут. Советы — капут». Пришло возмездие. Враг, посеяв ветер, пожинает бурю.
До города Роман мы почти не встречали сопротивления противника. Шли ускоренным маршем. И только на подходе, в местечке Синешти, натолкнулись на гитлеровцев, засевших на высотах. С высот мы их быстро сбили. Теперь предстояло овладеть городом. Город лежал перед нами как на ладони. Яркое полуденное солнце выделяло и подчеркивало ослепительную белизну домов с красными черепичными крышами и зелень садов и парков, сверкало чистым серебром на широкой ленте реки Серет, опоясывающей полуподковой и сам город и пойменные, прилегающие к городу с юга, в изумрудной зелени луга. Не из пушек и минометов бить бы по такой красоте, не пулеметным огнем выкашивать травы и сады, а вместе с ними и человеческие жизни, — картины писать бы с такой красоты, любоваться ею. Но — война. Сколько чудесных по своей красоте было на нашей земле городов, но пришли варвары XX века и испоганили их, взорвали, сожгли, превратили в руины.