Любовные доказательства - Олеся Николаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что я буду записывать под диктовку исповеди убогого монаха Леонида, на чьих руках умерло три великих старца, и по молитвам которого Господь сохранил мне правый глаз, выжженный уже до бельма отлетевшей в него горящей серой от спички.
Что я буду меняться крестами с самым кротким и самым суровым монахом, который даже тогда, когда, промахнувшись и рубанув себя по руке топором, не издал ни звука и только все бледнел и силился улыбаться, пока я тащила его в больницу.
Что я буду шофером в женском монастыре, а в мужском — кухаркой и посудомойкой. Певчей в подмосковной церкви. Чтецом в деревенском храме. Женой священника. Матерью диакона…
Что я буду называть себя христианкой…
Рядом с портретом отца Серафима — чуть ниже — висит старинная немецкая гравюра: блудный сын, получив отцовское наследство, покидает отца. Весь он исполнен птичьей беспечности, юности и богатства. В его сердце плещется кураж новой жизни: приключения, путешествия, пиры с друзьями, любовь и слава. Он пока ничего не знает о свиньях, которых ему предстоит пасти, о свиных рожках, которых ему предстоит наглотаться…
Сквозь приоткрытую дверь отец наблюдает, как удаляется его сын. И даже если в последний момент он крикнет ему: «Я тебе запрещаю! Вернись!», тот все равно уйдет. И отец — молчит…
Чуть левее — на одном из стеллажей — стоит фотография отца Василия, которого мы называем pere Basil, потому что он — француз. Pere Basil стоит в полный рост, облеченный в шелковую греческую рясу и клобук, и держит над головой хоругвь. Это я сняла его на празднике Успения в Псково-Печерском монастыре.
Pere Basil был когда-то католическим монахом и принадлежал к ордену бенедиктинцев. Потом — подвизался в униатском монастыре в Иерусалиме. А теперь он — православный священник и служит на деревенском приходе в Чувашии. Чуваши — эти хранители чистоты православия — его не признали, приняв за еврея (из Иерусалима!) и за масона (говорит как-то не по-нашенски, с акцентом). «Сколько ты заплатил нашему владыке, чтобы он дал тебе это место?» — гневно вопрошали они.
Но русское меньшинство в нем души не чает, особенно бабки, потому что он служит строго по уставу, и его службы длятся иногда по восемь-девять часов.
— Почему-то в этой деревне очень пьют, — жаловался мне недавно pere Basil. — Недавно я венчал жениха и невесту, так молодой муж так погулял на свадьбе, что через три дня умер. Я же его и отпел.
Pere Basil тоже ночевал на моем ковре…
Над perом Basilем — чуть выше — стоит резной деревянный ангел. Его мне подарила одна милая женщина в связи с моим рассказом «Кукс из рода серафимов», герой которого вырезал деревянных ангелов.
Сам он был уродец и очень страдал, что и воскреснув, останется таковым. Сюжет этот — рикошетом — вернулся ко мне в Александрии, когда я рассматривала саркофаги: там тоже был один такой карлик, который, мечтая воскреснуть в преображенном виде, заказал себе огромный двухметровый саркофаг.
В Александрию же мы приплыли на пароходе с Булатом Шалвовичем Окуджавой и после «саркофага» решили прокатиться до пристани на арабской бричке, запряженной тройкой вороных. Сторговавшись за пять долларов, я забралась на козлы рядом с возницей, а Булат Шалвович расположился в повозке. С моря дул густой блаженный ветер вечности и свободы. Возница оценивающе взглянул на меня и передал мне вожжи. Кони понеслись по мостовой, и бричка запрыгала по ее овальным булыжникам, распугивая народ. Покачиваясь на козлах в такт летящим коням, я чувствовала себя то ли Клеопатрой, то ли царицей Савской: мне казалось, что я уловила РИТМ…
Мы подъехали к Александрийскому маяку, седьмому чуду света, и возница повел нас в бессмысленный музей картонных и выцветших от времени рыб, который располагался внутри. Побродив по нему из вежливости, мы снова влезли в свою пролетку и отправились на корабль.
Теперь уж кучер управлял сам, лихо заворачивая на узенькие улочки и щелкая для острастки кнутом. Вдруг он остановился возле крошечной ювелирной лавочки и сделал нам знак — слезать.
— Вы должны здесь непременно что-то купить: так, сувенир, — объяснил он на тарабарском наречии. — Иначе я вас дальше не повезу. И вы опоздаете на корабль.
Перевернув всю лавку, я выбрала наконец золотые сережки с камнями из Красного моря, по которым когда-то проходил со своим народом сам Моисей.
— O, Moses, Moses, yes, yes, — кивал мне головой торговец.
И Булат Шалвович, повертев камушки в руках, сказал:
— Теперь тебе будет о чем вспоминать.
Через два с половиной года мы сидели с ним рядом на каком-то вечере, и я, взяв себя за мочку уха с серьгой, сказала:
— Вот. Помните, как мы покупали их в Александрии?
— В Александрии? — удивился он.
— Ну да. Сначала мы катались в чудной повозке, потом заехали на Александрийский маяк, потом возница завез нас в лавочку, и там…
— Правда? — недоверчиво переспросил он. — Так ты утверждаешь, что мы были в Александрии?..
Возле ангела лежит серый камень с застывшими каплями крови святого мученика Василиска. Он был убит гонителями в Команах и скинут в источник. По преданию, все камни на дне источника покрылись несмываемыми каплями его крови. Местное поверие гласит, что тому, кто вытащит из воды такой камень, отпустится какой-нибудь грех.
Мой муж нырял трижды в ледяную воду. Наконец, он поднял над головой большой серый камень, на котором действительно отпечатались красные брызги.
Этот сюжет понравился писателю Битову, и он забрал его себе, поблагодарив за это, в свою очередь, моего мужа в предисловии к своему роману «Ожидание обезьян». При этом он назвал его почему-то «послушником».
Впрочем, еще много есть у меня в кабинете и икон, и иконочек, и фотографий, и картин, и картиночек, и всяких штучек, и всякой всячины — «с историями» и без них. Есть у меня и машинка «Эрика», и стаканчик с ручками, и бумага, и карандаш. То есть все, как положено в кабинете писателя, как быть должно.
Только здесь я почти никогда не работаю: то — мужу завтра служить литургию и рано вставать. То — кто-то пришел и пьет чай за моим столом, передвинув рукописи, спрятав машинку в углу. То — дети играют на пианино и поют псалмы — кто во что горазд. То — еще что-нибудь. Потому что — жизнь…
Я дожидаюсь, когда все в доме улягутся спать, пробираюсь на кухню и раскрываю большую коленкоровую тетрадь. Там нет ничего — ни большого письменного стола, ни мягкой лампы, ни полок с книгами, ни картин: только черный квадрат окна перед глазами да обнаглевшие тараканы вокруг.
И все-таки мне очень жаль, что когда мы с мужем отойдем в лучший мир, дети разгребут в моем кабинете это скопище как бы бессвязных и бестолковых вещей, разъединят их: что-то выкинут на помойку, что-то — раздарят, что-то приспособят для себя самих. И правильно.
Потому что они — эти вещи — не есть я, это даже не моя жизнь, в которой были, возможно, более важные для нее люди, события и сюжеты.