Эмиграция как литературный прием - Зиновий Зиник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все свои увлекательные приключения Джеффри Бернард подробно документировал в своей регулярной колонке «Жизнь на дне» для журнала «Спектейтор» (в параллель еженедельным заметкам «Светская жизнь» и «Жизнь в деревне» в том же журнале). Колонку Джеффри Бернарда называли «запиской самоубийцы с еженедельным продолжением». Впрочем, с перерывами. В те недели, когда, после жесточайшего похмелья, Джеффри не способен был попасть пальцем в нужную клавишу пишущей машинки, на соответствующей странице «Спектейтора» появлялось редакционное уведомление: «Джеффри Бернард нездоров». По слухам, он однажды допился до того, что заснул прямо в туалете своего паба «Карета и лошади» и оказался запертым в пабе на всю ночь. Из этого эпизода родилась пьеса, которая так и называлась: «Джеффри Бернард нездоров». Написана она была его приятелем и собутыльником К. Уотерхаузом. Этот спектакль — макабрический монолог лондонского эксцентрика-алкоголика (склеенный, в основном, из бернардовских цитат) — неожиданно для всех добился такого сногсшибательного успеха, даже у туристов-японцев, что из Лондона перекочевал на крупнейшие сцены мира от Нью-Йорка до Австралии. В фойе лондонского театра, за буфетной стойкой во время спектаклей, можно было часто увидеть самого Джеффри Бернарда, ходячую (плохо, впрочем, ходячую) легенду; это как если бы Гамлет появился в шекспировском театре «Глобус». Наш Гамлет получал от своего Шекспира потиражные с каждого спектакля и на это, собственно, главным образом и жил (пил).
Он отличался изобретательностью во всем, что касалось добычи спиртного. В его лондонском пабе бывает такая толкучка, что докричаться до бармена невозможно; однажды Джеффри Бернард выхватил мобильный телефон из рук одного из ненавистных ему нуворишей в толпе, набрал номер паба, позвал к телефону бармена и потребовал, чтобы ему наполнили стакан. Когда одно время он жил за городом, в коттедже, километрах в десяти от ближайшего паба (Джеффри никогда не водил машину), он каждый день отправлял самому себе письмо; письмо доставлял на машине почтальон. Этот почтальон и подвозил Джеффри до паба. На следующий день повторялось то же самое.
Коттедж был предоставлен ему друзьями. Естественно, безвозмездно. На время. У него никогда не было собственного дома. Любопытно, что человек, полжизни проторчавший в ночных клубах Сохо, в барах и пабах, как будто компенсировал этот сидячий образ жизни постоянными передвижениями с одной квартиры на другую — от одной любовницы к очередной другой — чужой или своей — жене. Я лишь однажды обменялся с ним репликами за стойкой бара, во время разговора о бесконечной перемене адресов (письма приходили к нему на адрес паба «Карета и лошади»); я упомянул, что живу в том районе Лондона, где он родился, — в Хэмпстеде. Я спросил, где живет он в последнее время? «В конце пути», сказал он и заказал еще одну водку с тоником. Он мог бы повторить слова своего давнего собеседника, Грэма Грина: «Не имеет смысла приобретать загородный дом, автомобиль или жену: их всегда можно одолжить у приятеля».
Про него говорили, что «у него было много жен, из них четыре — его собственные». Приятелей — то есть собутыльников — у него было пол-Лондона. Однако чуть ли не со всеми близкими друзьями он умудрился рассориться. Как и со своими женами. Он не мог отказаться от роли архинеудачника даже в постельных подвигах. Это он утверждал, что СПИДа можно избежать очень просто: бутылка водки в день — гарантия отсутствия секса в жизни. В одной из своих последних колонок он записал: «Вчера проснулся, обнаружив, что у меня эрекция. Я был настолько потрясен, что решил сфотографировать это невероятное событие. Жизнь после смерти!».
Можно бесконечно умиляться его макабрическими остротами и афоризмами, но он, как всякий хронический алкоголик, был еще и вздорен, нетерпим, забывчив (когда его это устраивало) и наплевательски относился к своим обязанностям (поэта и гражданина). Единственное, что отличало его от сотен ему подобных спившихся разгильдяев, — его дар красноречия. У нас у всех непростая жизнь, но не все могут описывать ее с гениальной простотой и остроумием, когда даже собственные зависть, горечь и обида становятся не более чем поводом для философской иронии. Сколько народу толпилось до него в замызганном помещении паба «Карета и лошади», где обои (сопливо-желтые, клеенчатые, с рельефом, точь-в-точь из вагона сталинского метро) и колченогая обшарпанная мебель принципиально и демонстративно не менялись с 50-х годов. Но лишь Джеффри Бернард умудрился превратить эту пивную в свой дом и подмостки личных драм. Сотни людей переругивались с владельцем паба Норманом, благодушным верзилой; но лишь Джеффри Бернард сумел превратить его в легендарного грубияна — комическое воплощение бездушия и стяжательства. Застенчивый в жизни, Норман в конце концов стал подражать — не слишком успешно — собственному двойнику из колонки Джеффри Бернарда и даже добавил к названию паба табличку «У Нормана». Пьяные подвиги и скандальные происшествия, связанные с именем Джеффри Бернарда, были увековечены карикатуристом «Спектейтора» Майклом Хитом. Оригиналы этой комической саги, в рамочках, висят на стенах паба. Слово на глазах превращалось в дело. На втором этаже паба члены редакции «Спектейтора» стали по четвергам устраивать легендарные ланчи. Это и было то самое застолье, превращающееся на глазах в литературу, каковое, якобы, не найти нигде, кроме России. И незримым председателем этого «пира во время чумы» был Джеффри Бернард.
Я не случайно употребил слова насчет пира и чумы: именно так воспринимала эпоху татчеризма интеллектуальная фронда Англии. Речь не идет об идеологии правых или левых, консерваторов или лейбористов. Речь идет о сопротивлении какой-либо идеологической ангажированности вообще. Речь идет о презрении к тому, что в России называют мещанством, и в нем, в мещанстве, и заключается, собственно, пафос татчеризма — пафос протестантского трудолюбия, устойчивого быта, предприимчивости и толерантности: сам зарабатывай копейку и дай заработать копейку другому. На фоне этих гимнов успеху и процветанию Джеффри Бернард высвистывал свой изощренный мотивчик деградирующего день за днем неудачника.
Он просто-напросто полагал, что все прекрасное в жизни — от водки и курения до любви — вредно для здоровья; а все, что полезно для здоровья, скорее всего, вредно для души. Когда врач спросил его, почему он так много пьет, Джеффри ответил: «чтобы не бегать трусцой». Я давно заметил: чем пассивнее человек в жизни, тем азартней и динамичней его фантазии и пристрастия. Джеффри Бернард презирал суету и беготню, когда дело касалось его самого, но обожал наблюдать все движущееся вокруг себя. Он начинал свою литературную карьеру как репортер с лошадиных бегов. Ипподромная колонка Джеффри Бернарда написана была, как и следовало ожидать, от имени полного неудачника («С тех пор я уже никогда не заглядывал в будущее», прокомментировал он позже эту эпоху своей жизни). Сам он, естественно, скаканию на лошадях предпочитал спорт иного рода — «фигурное катание», фигурно выражаясь: а именно катание во рту кубиков льда из стакана с коктейлем. И начинал он эти гимнастические упражнения с девяти утра; это называлось «завести мотор». Под мотором понималось сердце. Заводить его становилось все труднее. Как и все остальное: почки, печень, поджелудочную железу.
Свои последние недели перед смертью Джеффри Бернард сравнивал с замедленной съемкой расстрела, когда наблюдаешь приближение пули, как полет шмеля. Он представлял собой оборотную сторону все того же английского темперамента — его фатализм, инстинктивную склонность принимать удары судьбы с отрешенностью человека, твердо верящего (как верил и его легендарный собутыльник Фрэнсис Бэкон), что перед смертью все равны. Согласно Оскару Уайльду, люди стремятся стать великими учеными, политиками, писателями; ими они и становятся; это и есть их наказание. Джеффри Бернард не утруждал себя выбором карьеры в жизни. Не выбирал он и роли профессионального неудачника, чтобы преподать, якобы, моральный урок нации, одержимой карьеризмом. Он им был, неудачником — он таковым родился. Кроме слов о том, как он постепенно скатывается на дно жизни, у него просто больше ничего не было. И слова эти звучали на протяжении последних двадцати с лишним лет чуть ли не как религиозная проповедь стоицизма в назидание и утешение тем, кто изнуряет себя мыслями о собственном светлом будущем.