Время Сигизмунда - Юзеф Игнаций Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В прошлом, особенно в городах, считали обязанностью присутствовать на этом ночном празднике, с которого, поздравляя друг друга, весело разбегались по домам спать до утра.
Придворные-католики князя-воеводы, придерживаясь обычая, также планировали направиться в костёл. Около полуночи все пошли, вместе с воеводиной, которая ехала в костёл Девы Марии.
Улицы Кракова не спали. Во всех окнах горел свет, никто, кроме реформатов (и то не всех), не уснул, колокола звонили с высоких костёльных башен, окна панских домов полосками жёлтого света пронзали покрывало чёрной ночи. Всадники, пешие, разговаривая, с факелами, с роговыми и бумажными фонариками в руках спешили на пастырскую мессу. У костёльных дверей звучала дедовская песнь и просьбы дать милостыню.
На тёмном фоне неба, искрящегося от мороза, но без луны, мерцали бледные звёздочки, таинственно глядя на землю. С севера дул колкий ветер; остроконечные крыши домов белели от снега, он скрипел под ногами прохожих, а флюгеры башен и крылечков скрипели, вращаясь.
Толпы жаков перебегали с песнями улицы; ещё больше ломилось в костёлы. Началась месса. На Gloria с костёльных хоров, как было заведено, раздались голоса жаков, подражающие птичьему пению, рычанию животных, задудели крестьянские свирели.
Этот обряд, ныне вместе с другими заброшенный, говорил, что родился Господь, которого всякий зверь прославляет, которому вол и осёл служили первыми, первыми опустились перед ним на колени, которому пастушки поклонились раньше других.
Сейчас это, может, показалось бы смешным, и тогда уже смеялись над этими реформаты, но народ понимал значение голосов и молился горячей, слыша их.
Висевшие в часовне вертепы, к которым после мессы проталкивался люд, представляющие ребёнка Иисуса с яслях, Иосифа и Марию рядом с Ним, освещались зажжёнными вокруг свечами; они были представлены почти во всех, особенно в монастырских, костёлах. Возле вертепа звучала наша старая песнь, исполненная простоты и очарования:
Он в яслях лежит,
Кто побежит… и т. д.
Таких песен, по-настоящему весёлых, радостных, пели множество, и как у могилы Спасителя стонала скорбь Матери и плач христианской души, изданный простыми, но поэтичными словами, так у яслей весь мир пел птичьим голосом радости.
Вероятно, наши отцы были сильно поглощены верой, раз создали эти набожные песни, каким равных, возможно, нет ни у одного народа.
Некоторые пасторальные песни, так несправедливо осмеянные, являются шедеврами чувства и волнуют больше, чем самая возвышенная молитва. Они смешны только тем, которые никогда не верили, они не могут оценить чувства, и всё, чего не понимают, сбывают насмешкой.
Весело, с удовольствием, со смехом, поздравлением народ вытекал из костёлов при звуке колоколов, возвещающих Рождество Христово. Жаки кричали колядки, деды пели колядки, весь город колядовал.
В одну сторону шли бурсары с огромной звездой из вощённой бумаги, с подсветкой внутри; в другую — с песней и хохотом продвигались вертепы, за ними скакал жак, переодетый в козу, другой — в коня, третий — в медведя, четвёртый — в медвежонка цыгана.
Это было только начало тех вертеповых похождений, которые с первого дня праздника представляли потом несколько недель. Несмотря на мороз и позднюю ночь, весёлая толпа придворных пана Фирлея и присоединившихся к ним знакомых, остановилась среди улицы, где жаки стояли под домом с вертепом.
— Мы скинемся, — сказал Шпет, — пусть нам вертеп покажут.
— Хорошо, хорошо, — отовсюду раздались голоса, и каждый достал из кармана деньги, укутался в епанчу или шубу, выбрал место, ожидал драму.
Жаки, которым предводительствовал Урвиш, заняли место под крыльцом дома, но, обратив внимания на колкий ветер, все по обоюдному согласию ушли в открытую гостиницу. Там в углу избы, в один момент заполненной народом, стоял на столе вертеп. Вокруг впереди придворные, дальше их слуги, мещане и толпа любопытных зрителей. Никогда в наших нынешних театрах не царит такое глубокое молчание, такое заострённое любопытство не ожидает зрелища. Эта маленькая сцена, деревянные куклы, что на ней играют, даёт им слова простой жак, а так все готовы смотреть и слушать — одно удовольствие.
Давайте посмотрим, как зрители встали на цыпочки, вытянули шею, открыли глаза. Пани Марцинова с дочкой Ягусей проталкиваются, вовсе не испугавшись придворных из первого ряда, верит в подмогу пани Яновой, которая составляет ей компанию. Прелестное личико Ягуси, розовой, белой девушки, с серыми глазками, больше помогло тут, чем локти и кулаки Марциновой; а с дочкой и мать пропустили в первый ряд, как malum necessarium.
Стась, ныне придворный уже и благочестивый юноша, с удивлением увидел достойную Марцинову. Он не забыл милостыни, которая ему первая у входа в столицу добавила отваги, и он подошёл к торговке.
— Не узнаёте меня? — сказал он ей.
Мещанка сделала большие глаза, потянула к себе дочку и спросила:
— А что?
— Помните того плачущего и молящегося жака, которому вы дали кусочек сыра за городом?
— А что?
— Это я, это я.
— Это вы, этого быть не может. А кто вы? И для чего?
— Это долгая история, — отвечал Стась, — сейчас у меня есть мать, я придворный пана воеводы, но никогда, о, никогда не забуду вашей милостыни.
Марцинова, покраснев от достойного стыда, пробубнила:
— Необязательно помнить. Кто это такой? — спросила она стоявшего рядом придворного.
— Князь Соломерецкий!
— Князь?
— Да, но, видно, что вы давно друг друга знаете.
— Как же! Во имя Отца и Сына, да я же ему дала милостыню.
— Когда он был жаком.
— Да! Но скажите мне, каким образом он, князь, так был покинут? Не понимаю, ведь у него есть мать.
— О! Это страшно долгая и запутанная история, — отвечал тот, которого спросили.
— Представьте себе, пани Янова. Но я должна обязательно узнать эту тайну. Ведь это я князю дала милостыню, помнишь, тогда, когда мы вместе вышли за город.
— Ничего не помню.
— Ради новорожденного Бога, это особеннейшая история. Если бы мне не было стыдно, я попросила бы этого князика, чтобы рассказал мне…
Соломерецкий расслышал это и, обращаясь к мещанке, сказал:
— Когда-нибудь приду к вашему ларьку и всё расскажу.
— Да воздаст тебе Бог, я бы тогда сгорела от любопытства.
Когда это происходило, в другом конце комнаты двое человек приподнимаются на цыпочках, влезают на лавку и, указывая рукой на Соломерецкого, шепчут:
— Вот он! Когда будет выходить в толпе, набросим ему плащ на голову, зажмём рот и за мной…
— Хорошо, но если придворные…
— Темно на улице; только хорошенько смотрите, который из них, и быстро с ним потом…
Но вот вертеп уже поставили, свечи зажгли, над вертепом вертится круглая звезда, Урвис поклонился из-за театра