Век вожделения - Артур Кестлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нравится вам это или нет, — продолжал молодой человек, — никуда не уйти от того факта, что за последние пять лет ни одна книга, не эксплуатировавшая перечисленные мной предпосылки, не смогла дать прибыли».
Леонтьев не стал перебивать молодого человека, так как уже принял решение написать книгу так, как сам ее задумал. Это будет, как цинично заметил Грубер, «единственная честная книга в его жизни».
Как часто за последние десять, нет, двадцать лет он мечтал о гигантской сенсации, которая разразится после появления правды, только правды, ничего, кроме правды; какое это будет чудо — вернуть словам и фразам их первоначальный смысл, вызволить их из плена рабства и проституирования, вспомнить об их исконном целомудрии! Он уже мысленно написал целые главы такой книги — главы, кипящие огнедышащим гневом, подобно грандиозному и одновременно опустошительному потоку расплавленной лавы; главы душераздирающего плача, обильного, как слезы вавилонские; россыпи меланхолической мудрости, строки, наполненные непоколебимой верой в конечную победу справедливости и прогресса!… Увы, им так и не довелось вылиться на бумагу. Поступить иначе в то время означало бы не только безумный риск, но и напряжение синапсов, превосходящее все допустимые пределы. Пока книга оставалась плодом его воображения, Леонтьев мог продолжать оставаться нормальным Героем Культуры, подобно мужу, способному на мысленную измену, но прилежно исполняющему супружеский долг; но он знал, что лишь только доверит существующие в воображении главы бумаге, то уже не сможет ни выдавать ежегодно на-гора очередную патриотическую драму — неизменную кульминацию театрального сезона на протяжении десятилетия, — ни написать хоть строчку для «Свободы и культуры». Кроме того, он никогда не расставался с убеждением, что как только ему представится возможность улизнуть, как только откроются шлюзы, то весь материал, годами копившийся за затворами синапсов, ринется наружу, подобно горному потоку.
И вот сейчас вместо очистительного потока он мог выжать из себя одни только капли злого, едкого пота…
Он снова погладил стопку бумаги. Приятное ощущение гладкой поверхности вызвало не очень симпатичное воспоминание, которое в последнее время отодвинулось на периферию его подсознания. Пустая бумага словно издевалась над ним, его тянуло к ней, и одновременно он ощущал ужас от ее присутствия; это смешанное чувство желания и бессилия было очень знакомым… Внезапно он вспомнил; вернее, кончики его пальцев вспомнили, как он впервые в жизни с такой же безнадежной алчностью ласкал другую мягкую, глянцевую поверхность — тело первой женщины, представшей перед ним обнаженной. Она была проституткой — в годы его студенчества другой возможности представиться не могло, — великолепный экземпляр с огромной рыхлой грудью, широкими бедрами и грубой, но вовсе не отталкивающей внешностью здоровой деревенской девки. Она всегда стояла на одном и том же углу, под одним и тем же фонарем, пока он ходил из школы домой, и на протяжении целого года именно она была героиней всех его эротических фантазий. Скоро фантазии стали наваждением; его мечты о ней приобрели невероятное жизнеподобие и красочность; скрупулезной проработкой деталей они чем-то напоминали воображаемые главы его будущей ненаписанной книги.
Прошло несколько месяцев, прежде чем он сумел добыть денег и храбрости, чтобы приблизиться к ней; но когда наступил долгожданный великий момент, и она разделась и улеглась на кровать — до головокружения странная фигура с выставленными напоказ деталями, виденными им до того лишь на мраморных статуях, он так и не смог преодолеть паралича и беспомощности. Сидя на краешке кровати и пяля глаза на всю эту сливочную роскошь, он только и мог, что водить кончиками пальцев по ее бедру, ощущая то же самое чувственное удовольствие, смешанное с постыдной неспособностью что-либо совершить, что и сейчас. Женщина просто лежала в ожидании продолжения, раскинув согнутые в коленях ноги и заложив руки за голову, готовая превратиться в воплощение его мечты; но в конце концов благосклонная улыбка на ее лице сменилась издевательской усмешкой, после чего презрение уже чудилось ему в каждой складке ее тела. Однако гадать, с чего бы это, ему тогда не пришлось. Лениво потянувшись, девка скорчила гримасу, сморщив нос и высунув язык, и пренебрежительно произнесла:
«Ну, вот — какой развратный мальчишка! Уж наверное ты только и думаешь, что об этом, и занимаешься этим сам с собой, стоит тебе остаться одному; поэтому у тебя ничего не выходит сейчас. Развратный и испорченный — вот ты какой. Иди, иди домой, продолжай свои делишки. Только на это тебя и хватает…» — Она сделала рукой неприличный жест и стала насмешливо наблюдать, как он, поспешно схватив одежду, заливается краской и с трудом сдерживает слезы.
«Вот-вот — самое время расхныкаться. Все вы одинаковые — развратные слюнтяи. А все город и эти ваши учителя в школе… — Казалось, ей доставляет удовольствие унижать его, развивая свою крестьянскую философию. — Вас держат в крепкой узде, запирают в клетку, твердят, что вы лишитесь жизни, если не станете слушаться, так что в конце концов вы уже не можете действовать, как надо. Вот вам и приходится запираться по туалетам и заниматься там вот этим самым делом в одиночестве. В этом-то вы мастера! — Она снова повторила непристойное движение. — Только не в этом!» — Она потянулась рукой к густой поросли у себя между ногами.
Леонтьев встал и зашагал по комнатенке, чувствуя, до чего ему не хватает старенького халата. Он никак не мог понять, что с ним творится. Он смутно чувствовал связь между этими воспоминаниями и ощущением бессилия, охватившим его при прикосновении к новому столу и чистой бумаге, предлагающей себя, провоцирующей его, насмехающейся над ним. Он даже ощутил странное удовлетворение от странной шутки, которую сыграла с ним его память, от того, на какие символические ходы способно его подсознание. Но, видя символ, он никак не мог его расшифровать. Как можно сравнивать более чем понятное смущение неопытного мальчугана с унижением маститого, зрелого писателя? Параллель казалась заведомо негодной. Однако у нее имелась и положительная черта: пусть ему и довелось вспомнить столь постыдный эпизод, это был всего лишь эпизод. При следующем случае, когда обстоятельства сложились уже не так жестко, он не ударил лицом в грязь и, слава Богу, больше никогда не сталкивался с этой неприятной проблемой. Возможно, и теперешнее его затруднение пройдет точно так же, само собой? В таком случае самое правильное — не насиловать себя, предоставив синапсам заслуженную передышку…
Ерунда, оборвал он себя. Изволь собраться с мыслями, стиснуть зубы и сосредоточиться. В конце концов, уж если ты всегда был способен творить по команде, под самым невыносимым и выматывающим душу давлением, то будет парадоксом, нет, даже гротеском, если на условия полнейшей свободы ты прореагируешь полнейшим бессилием. Другие, коллеги Леонтьева, исчисляемые дюжинами, впадали в паралич от ужаса и отвращения, валились с ног, совершали смертельные ошибки и пропадали навсегда; он же выдержал гонку, преодолел все барьеры — едва ли не единственный в своем поколении. Разве не абсурд — сдаваться после всего этого?
Леонтьев проглотил две таблетки аспирина и снова уселся за стол. Бумага все так же гипнотизировала его. Он заподозрил, не в похмелье ли дело, однако не обнаружил никаких симптомов, подтверждающих догадку. Он никогда не брал в рот ни капли спиртного до ужина, то есть до восьми вечера. И все же…