Смерть в Берлине. От Веймарской республики до разделенной Германии - Моника Блэк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для других освободиться от тяжести загадки смерти значило вообразить, в какой форме может продолжаться жизнь после смерти. Одна женщина описывала свои детские мысли о смерти ее бабушки в 1945 г.:
Это известие <…> означало для меня, что когда я умру, она уже будет на небе. Кто-то [там] будет, кто меня любит и знает и кого люблю я. К тому времени у меня уже давно было чувство, что все мертвые отправляются на небо. Когда я лежу ночью без сна, я представляю себе небеса в виде длинного ряда комнат, ближних и дальних. В дальних комнатах находятся те, кто умер давно. В тех, что ближе, – умершие недавно, Танте Кёте, застрелившаяся в парке с офицером, Ханнелоре из нашего дома, убитая шрапнелью, мертвый русский, которого моя мама обнаружила у соседей в детской комнате. А теперь и бабушка попала на небеса. Это близко. Я легко найду ее, если умру. Я побегу к ней, и мне не придется быть на небе одной[591].
Эта женщина росла в военные и послевоенные годы и видела немало смертей. Попытки вообразить небеса утешали ее при мысли, что однажды и она там окажется. Сначала она представляла их себе как одинокое, безымянное, даже страшное место. Потом умерла ее бабушка, и это сделало ее образ неба намного более радостным. Теперь небеса это не множество пугающих комнат и незнакомых мертвецов разного возраста, а место, где в ближней комнате ждет родная бабушка, не говоря уже о Танте Кёте, Ханнелоре и «мертвом русском». Это небо, место с временем и пространством, с историей и понятными размерами, было интимным и личным, там умершие продолжают жить, сохраняя черты, которые были у них при жизни.
Представлять себе небеса таким образом – не значило бежать от реальности; для немцев это было частью создания новой реальности: они отводили умершим место в послевоенной жизни наяву и конструировали фантазии о них, чтобы понять свое собственное послевоенное положение. Размышления об умерших служило разным нуждам и целям, часто связанным с идентичностью. Нарративы об отдельных смертях, приписывание умершим «альтернативных финалов» и попытки вообразить их в загробной жизни – все это были способы сопротивления послевоенной тенденции списывать умерших со счетов заодно с нацистским прошлым и, раз уж на то пошло, заодно с прошлым людей, с их прежними надеждами на будущее, с их верностью. Это был также способ уберечь близких от кошмара массовой смерти в любых ее проявлениях. Более того, поддерживая так или иначе связь с умершими близкими, берлинцы отказывались предавать их истории, то есть официальным нарративам о войне и риторике восстановления и обновления, которые тогда стремительно возникали. И насколько важным было рассказывание историй об умерших для сохранения воспоминаний об утраченных связях, настолько же важным оно могло быть и для обретения собственного места в новом мире.
Рассмотренные здесь свидетельства усложняют расхожее представление о послевоенном периоде: мол, немцы больше занимались отстраиванием своих городов, чем подсчетом понесенных в войну потерь. Поэт и романист В.Г. Зебальд в широко обсуждаемой лекции о предполагаемой неспособности послевоенных немецких писателей откликнуться на воздушную войну, утверждал, что массовая смерть «едва ли оставила после себя хоть какой-то след боли в коллективном сознании»[592]. Историки продолжают цитировать тезис, высказанный в 1950 г. Ханной Арендт: «безразличие, с которым [немцы после 1945 г.] ходили среди руин, обнаруживает полное соответствие в отсутствии скорби по умершим»[593]. Начиная со Второй мировой войны многие наблюдатели говорили, что умершие – безымянные, обезличенные и брошенные – в сущности, утратили свое социальное существование, как только были отодвинуты в сторону вместе с руинами и прошлым, которое вдруг стало скандальным[594]. Оказавшиеся то ли политически ничтожными, то ли идеологически опасными – умершие, говорили нам, были преданы забвению.
Конечно, слова Арендт, Зебальда и других о стоицизме и эмоциональной отчужденности, которые являли миру берлинцы и вообще немцы после 1945 г., во многом справедливы. Отчасти эта отчужденность связана с подавлением скорби, что было отличительной чертой stolze Trauer и нацистского отношения к смерти вообще. Пройдет немало времени, прежде чем это отношение будет преодолено[595]. Однако в частной жизни скорби давали волю, и рассказывание историй об умерших, воспоминания о них были важной составляющей послевоенной жизни. Отчасти это помогало некоторым берлинцам находить непрерывность в условиях радикального разрыва, вызванного катаклизмом 1945 г., и осмыслять фундаментальные политические и другие трансформации послевоенных лет.
ПЕРЕЗАХОРОНЕНИЕ И ВОССТАНОВЛЕНИЕ
Утверждение, что после 1945 г. немцы утратили связь с погибшими в войну, связано с мнением, некогда распространенным в исторической науке, что немцы в послевоенные годы не говорили – или «подавляли» память – о нацизме и Холокосте. Позже историки стали переписывать послевоенную историю, подчеркивая свидетельства о слабых (и не таких уж слабых) следах нацистского прошлого, сохранявшихся после 1945 г.[596]Но поскольку любое проявление лояльности по отношению к нацизму или к причинам, по которым якобы велась война, стало после войны немыслимым, такие проявления редко фиксировались в публичных заявлениях. И несмотря на появление новаторских работ о послевоенных дискурсах и об обнаруженных в некоторых из них следах нацистских ценностей, все же не исследованным остается вопрос о том, как с течением времени изменялись эти ценности.