Рудник. Сибирские хроники - Мария Бушуева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда урок заканчивался и материал был еще раз повторен – а миллионщик все схватывал с лету, очень быстро – они просто говорили. Сначала как малознакомые люди, еще не уверенные в том, стоит ли открыть другому двери в дом собственной души. Бутин охотно рассказывал о своей поездке в Америку и о новых проектах: он был одержим идеей технического усовершенства всех сфер сибирского производства. Краус уже кое-что знал и о его детстве, и даже о бутинском прапрадеде, найденном в списке служилых людей Сибири, и о нерчинском прадеде Тимофее Бутине, с окладом в семь гривен, а Бутин, в свою очередь, мог уже представить и Припять, и львовскую гимназию, учителей которой Каус всегда вспоминал с неприязнью, хотя и таил эти чувства в себе, и роковую встречу с Рудницким, и даже потерянную Ольгуню – о ней он упомянул мельком, но по особо внимательному взгляду интуитивного хозяина понял: Бутин о его несчастной любви, конечно, догадался. Но между ними еще не возник невидимый душевный канал: уже поселившись в бутинском пространстве, Краус был пока отделен от бутинских чувств обычной преградой отстраненности. Преграда пала и растаяла, как снежный городок, сразу и мгновенно, благодаря старому священнику отцу Андриану. Краус просто упомянул его, рассказывая о своей жизни в Шанамове. Упомянул – и вдохнул, ощутив острую тоску о маленьком священническом домишке и о милой доброй попадье. И этот вздох, вырвавшийся из его сердца, достиг сердца Бутина.
– Знаю его, он ведь моего отца крестил, – сказал он. – И недавно я был в Шанамове, предлагал старику поехать со мной в Нерчинск, он болен, отказался, куда, говорит, я без своей матушки. Ну и матушку заберем с собой. Так церковь-то и дом на кого оставим. Так и не поехал. У него там и дьячка нет. Попросил я побывать в Шанамове доктора Свида и дал денег ему на лекарства. Свид тоже из ваших же ссыльных. Еще не видел его, он в Нерчинске, не знаю, съездил ли…
Краус хотел сказать, что самый лучший здесь врач, конечно, Оглушко, вот его бы отправить к старикам, но тут же вспомнил: Полина Оглушко в четверг венчается с Романовским. На вопрос: виноват ли в предательстве дочери ее отец, у него не было ответа, но и относиться к нему по-прежнему он уже не мог. И потому сейчас очень обрадовался предложению Бутина временно перебраться в Нерчинск.
– Отъезд через неделю. Все мои дела в Иркутске сделаны. Теперь сюда месяца через три, не ранее. Квартира для вас там уже готова: в ней жил учитель музыки. Я и этому научился, теперь на скрипке могу сыграть, будущей жене в усладу. – Его узкие длинные смеющиеся глаза заполнили весь кабинет и, снова уменьшившись, вернулись под прямые темные брови. – Нерчинск моими стараниями стал красивее, чист, убран. И люди там неплохие. Меня уважают за отцовское к городу отношение… Вам, Викот Николаевич, понравится…
– Викот…
– Простите, я как-то исказил ваше имя.
– Случайно пропустив «н», Михаил Дмитриевич, вы назвали меня так, как всегда звал мой единственный друг Курт фон Ваген, повстанец, подданный Австрии… Сейчас он в Варшаве, дописывает научный труд о Пушкине.
– О Пушкине?
– Да. Это его бог. Курт… золотое сердце… а его только что бросила невеста, дочь врача Оглушко.
– Знаю Оглушко и Романовского через служившего у меня Сокольского. Романовский – красавец, гроза женского пола.
А Курт худой и носатый, похожий на цаплю…
Краус второй месяц квартировал у рантье Исаака Юсица на Морской; названием улица была обязана своему расположению: от нее начинался Заморский тракт, уходивший к Байкалу. В честь заключения договора между Россией и Китаем об установлении границы по Амуру на улице красовались Амурские триумфальные ворота с многообещающей надписью «Путь к великому океану». Другие комнаты в доме Юсиц сдавал ссыльному белорусскому дворянину Штейнману, брезгливому меланхолическому интеллигенту, вынужденному заниматься торговлей: в нарушение запрещения о перемещении ссыльных он, как большинство бывших повстанцев, беспрепятственно разъезжал по всей губернии. Третьим квартирантом был овдовевший старик Иван Селиванович Касаткин, коллежский асессор.
Утром в субботу к Краусу приплелся раздраженный Сокольский. Уйдя от Бутина, он устроился управляющим в контору купчихи Агапии Пантелеевой, и скупая работодательница в который раз задерживала выплаты жалованья.
– Хуже русской купчихи нет тигра! – по-польски негодовал Иосиф Казимирович: в скрежетанье его голоса, в сутулой, почти горбатой тщедушной фигуре сегодня было что-то жалкое. – Когда наконец нам разрешат отсюда уехать?! Жить под пятой России, распнувшей нашу польскую гордость, не-вы-но-си-мо! Вот вы, Краус, все-таки какой национальности? Насколько помню, по отцу вы немец или австриец, родились вы в Галиции, а по матери поляк, но кто вам ближе – предавшие Польшу немцы или мы, многострадальные поляки?
– Называйте меня польским немцем, если вам так угодно. А мой выбор, по-моему, ясен: кандальный путь в Сибирь обозначил его лучше всяких слов и клятв.
– Я, собственно, вот по какому вопросу к вам явился. – Сокольский впечатался в кресло. – Мы ведь с вами не столь давно имели честь быть приглашенными девицей Анной Зверевой отужинать у них в субботу.
– Ее фамилия – Зверева?
– Отец этой сибирской грации служит в канцелярии благородного Девичьего института, оттого хорошо знаком с Полиной Оглушко, а девица его дочь, по имени Анна, близкая приятельница Полины, оттого я о ней теперь неплохо осведомлен: несколько эмансипированная по характеру, но рукодельница, жениха пока на горизонте серьезного нет, хотя приданое имеется.
– Пан Сокольский, прошу вас не упоминать о Полине Оглушко при мне!
– Послушайте, друг мой, я понимаю вашу душевную боль за друга, но коварство женщин – одна из вечных тем литературы. Женщина – как… как Ангара. Можно ли доверять этой сибирской реке? Вчера была она тиха и приветлива, а завтра потопит баржу с товарами моей купчихи Пантелеевой, чему я буду, признаться, искренне рад! И, заметьте, как и Ангара, в одном месте пригодная для омовений, в другом – опасная, так и женщина: второму своему управляющему, шельме Бавлицкому, ему даже каторги, как мне и вам, не выпало на долю, сразу сослали счастливчика на поселение, так вот, ему она платит исправно и гораздо больше, чем мне. И за что – думаете? За то же, за что русская баба-царица возводила мужиков в графы! Про Пантелеиху, так ее зовут приказчики между собой, они же и говорят: ни одних штанов не пропустит. Но и благоволит потом. Видимо, и меня взяла на службу с дальним прицелом…
Краус глянул на него с сомнением.
– Но чтоб я, потомственный польский дворянин, ублажал врага, пусть и женского пола, никогда! Закурю?
– Курите. Я и сам иногда…
– И табак русский мерзкий.
– Я курю «Лаферм», очень приличные папиросы. – Краус достал жестяную коробку. – Угощайтесь.
– Понимаете, я люблю окутать себя дымом, как джин, – Сокольский закурил и сначала закашлялся, а после засмеялся. – И погрузиться в себя, точно уйти обратно в лампу из сказки арабов.