Армия за колючей проволокой. Дневник немецкого военнопленного в России 1915-1918 гг. - Эдвин Двингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Молодой турок, – говорю я. – Один курд.
– Ай… – восклицает он. – Заплатит золотыми?
– Думаю, да, если они у него есть.
– Тогда три сотни! – хрипло говорит он.
– Хорошо!
– Через семь дней луны не будет. Я буду ждать в половине двенадцатого за сопкой перед центральными воротами. Знаешь эту сопку?
– Знаю.
– Но ты не должен прийти в этом мундире!
– Мы придем в одежде твоего народа.
– В половине двенадцатого ночи! – восклицает он еще раз.
Дверь захлопывается. Сердце у меня бьется где-то в горле. Через семь дней, бог ты мой… В Тинцзине женщина Ханнекена… Оттуда кочегарами через всю Индию… Я, как в лихорадке, быстро раздеваюсь, забираюсь в парилку, плещу водой на раскаленные камни.
Вскоре в дверь стучат саблей.
– Сейчас! – кричу я.
Когда я вышел, казак сидел на моей одежде и что-то напевал. Я торопливо оделся и быстрыми шагами пошел по желтому песку к лагерю. На этот раз я не обращаю на вокзал никакого внимания. И вдруг замечаю, что тихо напеваю. Прямо как казак…
Я не могу ни с кем попрощаться. Было бы неосторожно, потому что нельзя поручиться даже за моих товарищей. Нет, не потому, что кто-то намеренно выдаст, но одно неосторожное слово…
Как мне быть с дневником? Все, все может пропасть – его нужно сохранить! Я решил перед уходом положить его под подушку доктору Бергеру. С письмом, в котором попрощаюсь с ним и попрошу его передать книгу следующему делегату или Белокурому Ангелу.
Я с тяжелым сердцем расстаюсь с ним. Но так нужно. Если меня застрелят или схватят, он пропадет. Этого не должно произойти.
Через час мне пора отправляться. Телеки должен ждать нас с китайскими пальто у покойницкой. Доведется ли мне когда-нибудь еще раз взять тебя в руки, мой дневник? Ах, мне хотелось бы еще столько записать, у меня ощущение человека, который влюблен, который не в состоянии расстаться с возлюбленным и у которого появляются все новые и новые слова…
Снаружи кто-то ухнул, словно сова. Зейдлиц смотрит на меня. Пора.
Я возвращаюсь. Ничего не вышло. Но я еще не могу писать. Я так возбужден, слишком отчаялся. Может быть, удастся завтра. Или послезавтра…
Сегодня миновало восемь суток после вечера нашего бегства. Но хочу записать по порядку, как все происходило. Я незаметно вышел. Доктор Бергер еще читал и не заметил, как я засунул дневник ему под подушку. Когда мы подошли к покойницкой, Хассан и Телеки уже были там. Мы быстро оделись в китайские пальто, Хассан взял маленькую лопатку и пошел впереди. Он скользит неслышно – словно пума у себя в дебрях, подумалось мне. Мы справа и слева шли вслед за ним и затаились перед дощатым забором в двадцати шагах, пока он подрыл ход под стеной.
Ночь была тихой. Небо черное и беззвездное. С вышек часовых по углам временами доносился перестук тяжелых кавалерийских сапог. Из степной темноты иногда доносился жалобный вой волков. Ничто не шевелилось.
Снова раздалось уханье совы. Я пошел на звук, и шагов через восемнадцать наткнулся на Телеки.
– Лезьте! – тихо воскликнул он.
Я лег, протиснулся, снова встал.
– Вперед! – прошептал Хассан на своем смешном немецком. – Половина сделана…
Минуты четыре спустя мы услышали фырканье двух лошадей.
– Тут! – прошептал Хассан, и его гортанный голос прозвучал хрипло.
Да, он был там. Стоял у подножия сопки и молча торопливо указывал на наших лошадей, лохматых монгольских кобыл, которые не знают усталости. Две вьючных длинными ремнями привязаны к хвостам других.
Лейтенант Хассан первым вскакивает в седло. Он делает это движением, словно будущая свобода дико, хмельно опьяняет его.
– Оружие! – сказал я китайцу.
Он только коротко мотнул головой.
– Позже, позже… – шепчет он.
Маленькие лошадки рысят, словно машины.
Топот их копыт по степной пыли почти неслышен. Лишь время от времени поскрипывает кожаная упряжь. Проходит пять, шесть минут…
Тут вновь ухает сова, настоящая, не Хассан. Пролетая мимо, она касается моего лица. «Коммит, коммит!» – ухает она.
В следующее мгновение за нашими спинами гремит выстрел. Следом за ним прокатывается второй, третий. На всех вышках раздается сигнал тревоги. В лагере кто-то кричит.
Я скачу вперед и перегораживаю Хассану дорогу.
– Стой! – сдавленно кричу я. – Поворачивай, Хассан, поворачивай! Нас заметили и пустились в погоню, возможно, предательство – без преимущества во времени все бессмысленно – назад, Хассан!
Он поднял плеть, висевшую на седле, стиснул зубы:
– Я не возвращаться… о, никогда, никогда… – и звонким шлепком бьет по шее лошади.
– А вы, Телеки? – восклицаю я.
– Нет! – выкрикнул он сквозь стиснутые зубы. – Нет! – и приподнялся в стременах, и нагнулся, и поскакал вслед за ним.
Зейдлиц остановился передо мной. Он разумен.
– Вы возвращаетесь, Зейдлиц?
– Да, – ответил он глухо.
По широкой дуге мы галопом возвращаемся к лагерному плацу. Куча казаков промчалась мимо нас в отдалении, крича и стреляя. Я обманул их русскими выкриками, без труда уклонился от потерявших от возбуждения голову преследователей и с Зейдлицем – в темноте никем не узнанный – вернулся на место, откуда мы отправились. Там мы нахлестали лошадей, отчего они ускакали, подбежали к подкопу, снова пролезли в него и бросились бежать прочь.
В нашей комнате все были на ногах. Наши пальто мы бросили еще на улице, и никому в голову не пришло, что мы могли быть причиной большого шума.
– Господи, – говорит Виндт, – должно быть, парочка бежала!
Мой дневник уже лежал в чемодане доктора Бергера. Но он не сказал мне ни слова, лишь молча провел рукой по моим волосам.
Следующим утром устроили общую поверку. Всех нас пересчитали и в 10 часов отправили в почти пустую мертвецкую. В маленьком светлом помещении каждый из нас должен был пробыть по три минуты, как было сказано: «В назидание!»
На голом полу были два человека в китайских пальто.
Молодой Хассан лежал на боку. Одна из пуль прошла через его прекрасный лоб. Из отверстия, как белый, присосавшийся червяк, свешивался кусочек мозга.
Лейтенанта Телеки они прислонили к стене. Его прекрасное, упрямое мальчишеское лицо было искажено, губы как будто застыли в диком выкрике «нет!», брошенном мне напоследок. Шея его была перерублена сабельным ударом, глаза глядели на нас пусто и остекленело.
Вчера наш переводчик, кадровый австрийский капитан, умер от туберкулеза. Незадолго до его смерти полковник фон Штранн спросил его, почему он, собственно, не бежал.