Вокруг света - Олег Ермаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тёркин на том свете» – это уже полностью монохромная картина. Вся поэма как будто написана одноцветной тушью и напоминает какой-то сюрреалистический черно-белый фильм.
Пейзаж урбанистический: уходящие во мрак рельсы, лестницы, коридоры, семафоры, указатели, фонари, галереи, как в ГУМе, кабинеты, столы. «Строгий свет от фонарей, / Сухость в атмосфере». Напоминает подземную Москву. А еще и чиновничий Петербург времен Акакия Акакиевича: все эти столы и двери, кабинеты. А главное – дух бумажно-чернильный, дух канцелярии: здесь никуда без подписи, печати, справки, указания. Гоголевские отголоски в поэме очень внятны. Даже иногда так и кажется, что Тёркин попал в мир «Шинели». Здесь «…мертвец / Подшивал бумаги», а разве Акакия Акакиевича не мертвецы окружали? И этот мертвец, что подшивал бумаги, в ответ на вопрос, где тут солдату приютиться, смерил его взглядом сонным и чужим и указал большим пальцем за ухо на двери, пробормотав: «Ах, беда / С этою текучкой…» И точно так же героя переслали оттуда дальше, а там дальше, указывая перстом за ухо и не отрываясь от бумаг, словно издевались. И верно, шествие от стола к столу ни к чему не привело, места ему не выделили, но росчерк сделать вынудили.
Хождение Тёркина по наркомзему напоминает воздушные мытарства православной христианской традиции. Душа усопшего там поднимается от одной пограничной заставы, как образно называет эти пункты расспросов комментатор письменного памятника под названием «Мытарства души блаженной Феодоры», к другой, где душа подвергается дотошным допросам с пристрастием. На первой такой заставе Феодору уличали в грехах празднословия, брани, в грехах языка. Потом было мытарство лжи, чревоугодия, скупости, злобы, убийства, блуда и так далее. Феодоре помогали восходить сквозь мытарства два светоносных юноши. А допросы вели бесы.
Тёркин вначале шел один. Заставами на его пути были «столы». Но, между прочим, первый такой стол меж «приземистых колонн» Твардовский так и называет: «Первая застава».
Испытания, которым подвергается Тёркин, как будто и не столь серьезны. Вот ему читают внушение о том, что и на том свете необходимо соблюдать порядок и вести учет по всей форме. А когда он вопреки этой нотации вольничает и просит воды глоток, следует шутка про пиво: «И довольны все кругом / Шуткой той злорадной. / Повернул солдат кру-гом: / – Будьте вы неладны…» И тут невольно думаешь: а кто эти они, что говорят, ухмыляются, заносят на карандаш?..
Дальше – «Стол проверки». Здесь тоже не все гладко, от Тёркина требуют автобиографию, а она уже ведь написана, и это «Книга про бойца» (словно первая книга «Дон Кихота», о написании которой рыцарь и его слуга узнают в книге второй). Как же может Тёркин что-то дописывать, если вовсе не поэт. Тут солдату грозят, что и поэта еще проверят. И, опасаясь, что в этом столе чего-нибудь «от себя» пришьют к делу, солдат берется за «автобио».
Стих этой автобио полон иронии. Тёркин с юмором и симпатией живописует деда, что сеял рожь, не ездил за границу, выпивал, терял в сенях шапку и ругался с бабкой, уклонялся от работы над собой, потому и не рос, а даже укорачивался. Это, конечно, явное издевательство над «происхождением» и тому подобными социальными подробностями, за которые так беспощадно гнобила молодая советская власть. В этом стихе и сам Твардовский возвращает удар всем борзописцам, шельмовавшим его за якобы кулацкое происхождение.
«Стол» иронии не понял, а прицепился к фотокарточке, вернее, к отсутствию оной…
Мытарства Тёркина – бюрократические. Эти мытарства и прижизненные, на которые были обречены миллионы соотечественников солдата. Так что, живописуя тот свет, Твардовский говорит в первую очередь об этом. На этом свете любой без бумажки был букашкой, все мы помним эту присказку. Да и разве она изжита? И теперь приходится стучаться в гробовидные двери затюканному просителю и вновь встречать «важный взгляд», означающий все то же: «Нету. И не будет». Спрашивается, зачем они там сидят? А таков порядок, такова «Система», с устройством которой Тёркин еще познакомится.
Бюрократическая пытка продолжалась, и на мертвого, как все считали, Тёркина исписали «толстых три тетради». Потом подвергли его испытанию мертвой водой. А солдат наперекор всему жаждал воды обыкновенной, простой, и в контексте всего происходящего эта вода приобретает свойства сказочной, живой. И ведь еще воды изначальной. «Книга про бойца» начинается с небольшого гимна воде. Это начало речи, как исток большой реки. И Тёркин на том свете словно бы именно на это начало и намекает, словно бы подпитывается от тех же источников. И сам автор как будто хочет почерпнуть прежних сил, вдохновения где-то там, где начинался необыкновенный «Василий Тёркин». Ведь прошло уже много лет. И можно ли добиться успеха? Нет, не успеха, не то слово. Возможен ли вновь тот же отзвук, вызовет ли новая вещь то же мощное эхо, что сопровождало появление каждой свежей главы «Василия Тёркина»?
А солдат в своих валенках все шагает по коридорам и кабинетам, доискиваясь не только «места», «койки», но и чего-то большего. «Тёркин мыслит: «…как же быть, / Где искать начало?» Начало правды или всей этой лжи? Есть надежда – и она извечна, – что первое упразднит второе. Русскому солдату Тёркину в этой новой сказке выпал жребий правдоискательства на том свете. Конечно, он доискивается на самом деле истины. И его путешествие по загробному царству – классическая дорожная история, в которой происходит самопознание и постижение мира.
И мир этот абсурден. Тёркин сталкивается с выразительным его персонажем – редактором «Гробгазеты», который, словно Сизиф, перекатывает камни строк туда-сюда, лучше было бы сказать «кирпичи», как на газетном жаргоне назывались неподъемные статьи, если бы кирпичи можно было перекатывать. Впрочем, в абсурдном мире все возможно.
«В итоге со всеми подобными взглядами необходимо происходит то, что всем известно, – они сами себя опровергают», – цитирует Аристотеля в своем эссе об абсурде «Миф о Сизифе» Камю.
Редактор «Гробгазеты» словно эту мысль и подтверждает.
«Попадись такому в руки / Эта сказка – тут и гроб!» – восклицает автор из-за спины оторопелого Тёркина. Персонаж тут явно угрожает самому существованию поэмы и, следовательно, своему тоже. Впрочем, эту абсурдную опасность замечает только читатель. А сам редактор – просто тупой советский цербер, натасканный не пущать все «сомнительное». Но как образчик абсурда он очень хорош.
«Абсурдно столкновение между иррациональностью и исступленным желанием ясности», – замечает Камю. И мы вновь удивляемся: Тёркин и редактор! То есть Тёркин и желает пуще всего в этом наркомземе ясности, ну, а редактор – воплощенная иррациональность, угрожающая и Тёркину, и себе, и всему на свете.
На самом деле этот редактор самый опасный мытарь на пути Тёркина.
Твардовский отлично это знал и не переставал изумляться, когда «Тёркина на том свете» через девять лет после написания впервые опубликовали, чтобы надолго потом «прикрыть».
Солдат преодолел эту заставу («заставой Ильича» хочется ее поименовать, вспомнив главного автора советского абсурда, главного редактора этой всеобщей газеты, вычеркивавшего духовное прошлое и настоящее целыми пароходами) и наконец получил вожатого, фронтового друга, погибшего где-то на дороге уже от Бреста. Здесь важный узел, поэма получает второе дыхание, и всю ее пронзает «…безропотно-печальный / И уже нездешний, дальний, / Протяженный в вечность взгляд», – взгляд умиравшего когда-то на военной дороге солдата. И в этом взгляде фантасмагория, случившаяся с Тёркиным, внезапно наполняется какой-то трагической вещественностью.