Кислород - Эндрю Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здесь написано: «Кто из вас, здесь стоящих, способен повернуться спиной к брату? Оставить под землей отца? Бросить возлюбленного в аду?»
— Вам не нравится, что я на это смотрю… — сказала она, отступая назад.
Алек подтолкнул рукопись к краю стола.
— Просто это напоминает мне, как много я еще должен сделать. Вот и все.
— Вы все сделаете.
— Придется.
— Вы справитесь.
— Вы так добры к нам, — сказал он.
— Я не делаю ничего особенного.
— Неправда. — Он покачал головой. — Вы действительно очень добры.
— Это моя работа, — ответила она.
— Даже если так.
— Можно? — Она осторожно сняла с него очки. — Мне трудно с вами разговаривать, когда на вас эти стекла. В них вы похожи на наемного убийцу.
— Извините.
Он взял у нее очки и отцепил солнцезащитный экран. Уна прислонилась к побеленной стене, наблюдая за ним.
— Я знаю, вам всем сейчас тяжко приходится, — сказала она. — Люди иногда думают, что так будет длиться вечно. Всегда одно и то же. Но это неправда. — Она остановилась, словно для того, чтобы убедиться, что он ее понимает. — Они думают, что уже никогда не будут счастливы.
— Счастливы?
— Да, — сказала она, широко улыбнувшись. — Помните, что такое счастье?
— Я даже не знаю, что вы обо мне думаете, — сказал он.
— А вам как кажется, что я думаю?
Он покачал головой.
— Ну… — Она запнулась. — Мне кажется, вы — хороший человек.
— В самом деле?
— Вы хороший сын. Для вас это такая неожиданность?
— Возможно.
— Ну и зря.
— А вы — счастливы? — спросил он.
— Мой отец говорил, что счастье и горе — это две собаки, которые гоняются друг за другом. Если видишь одну, то и другая недалеко. На самом деле он не верил в счастье. Как во что-то, за чем гоняешься всю жизнь.
— Во что же он верил?
Она пожала плечами:
— В римского папу. Верил, что не нужно влезать в долги. Что нужно чистить каблуки туфель так же тщательно, как и носы. Наверное, он приберегал семейную мудрость для сыновей.
Она замолчала, глядя на него.
— Вы о чем-то задумались, — сказала она.
— Простите.
— Хотите, я попрошу Ларри дать ей сегодня лекарства?
— Мне это проще, — ответил он.
— Уверены?
— Уверен.
Он проводил ее до двери беседки. Ветерок, с теплым озоновым привкусом, напоенный запахами травы, земли, разметал кончики волос по ее щекам.
— Вы знаете, как меня найти, — сказала она. — Справитесь?
Когда она наконец ушла, он на секунду задержался в дверях, а потом бросился к столу и открыл «Oxygène» на последней странице («Удары молотков, стук металла о камень…»), где к картонному переплету клейкой лентой был прикреплен газетный «фунтик». Он поддел скотч ногтем, развернул капсулу и покатал ее по ладони. Услышал голос Эллы и, выглянув в окно, увидел, как она прошла мимо рука об руку с Кирсти. Они были в добрых тридцати футах от беседки и вряд ли что-нибудь видели. Да и что они могли увидеть? Скорее всего, теперь, когда спала жара, они собирались полить сад.
Он положил рукопись обратно на полку рядом со словарями и на секунду прислонился головой к корешкам книг, словно, прикоснувшись к ним, он обретал помощь. Утешение. Все встало на свои места. В руке он держал нить, которая проведет его через лабиринт, оставалось только крепче ее держать. Больше нет решений, которые нужно принимать или не принимать; кончилось ожидание кошмара. В мыслях его царили спокойствие и тишина, невероятное умиротворение. Он взглянул на Лазара, который смотрел на него из своего зимнего дня в Люксембургском саду. Понял бы он? Что никто не обязан всегда быть слабым. Однажды, подумал Алек, он во всем ему признается где-нибудь в парижском баре или лондонском отеле и посмотрит, как отнесется к его признанию этот человек, державший в руках автомат.
Входя в дом, он столкнулся с братом, который из него выходил.
— Видел Кирсти с Эллой?
— В конце сада, — ответил Алек.
Он обратил внимание, что Ларри надел свежую рубашку и нес в руке, спрятав за бедро, маленький букетик из цветов и трав — жимолость, лаванда, розмарин, — стебли которого были завернуты в кусок фольги. От него веяло раскаянием и чувствовалось, что он едва сдерживает волнение.
— Мы еще поговорим, — сказал он, широко улыбаясь, и они разошлись в разные стороны: один брат вышел наружу на свет террасы, другой вошел в дом, поднялся по лестнице и открыл дверь в комнату матери.
Что же еще оставалось делать? Вернувшись, Ласло обнаружил, что он прощен, понят, любим по-прежнему — Одиссей с налитыми кровью глазами, а соперников разгонять не нужно. О своих приключениях он поведал все, что можно было поведать, не подвергая риску ни слушателя, ни себя, и ответил на те несколько вопросов, что задал ему Курт. Ему даже подумалось, что он был бы рад упрекам. Такая щедрость, такое великодушие слегка его обескуражили. Заслужить такое доверие! Не слишком ли он легко отделался? Но, взяв лицо молодого человека в ладони и вглядевшись в него в поисках какой-нибудь задней мысли, невысказанного сомнения, он не нашел в его глазах ничего, кроме сияющей чистотой глубины, той части улыбки, за которую отвечает взгляд.
В первую ночь после своего возвращения Ласло проспал тринадцать часов и, проснувшись, почувствовал, что его жизнь изменилась. Он казался себе другим человеком. Он сбросил старую кожу, обнаружив, что даже на пятьдесят девятом году жизни можно по-прежнему упруго отвечать на выпады судьбы.
На следующий вечер щербатая луна поднималась над городом, подчиняясь доносившимся до нее ритмам. Был праздник музыки, и все бары, все кафе, большие и маленькие — французские, бразильские, арабские, русские, вьетнамские, даже те безымянные забегаловки на боковых улочках, где вечер почитается удачным, если продано полдюжины стаканов мятного чая или бутылочек rouge[71], — вдруг закипели музыкой и танцами. Духовые оркестры, фламенко, напевающие вполголоса черноглазые певицы, все виды барабанов, какие только можно вообразить. Чтобы потанцевать, не нужно было никуда идти — достаточно найти свободное место на тротуаре и начать раскачиваться в такт. К десяти вечера многие улицы стали непроезжими, но никто не жаловался. Полицейские держались поодаль, припарковав машины там, где их не было видно, курили и дразнили своих собак. Словно праздновали конец войны, только неофициально, как будто каждый выиграл свою собственную войну, личную войну против личного врага, став — по крайней мере на одну ночь — победителем после долгой кампании.