Долгая ночь - Юля Тихая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не успела додумать: он провёл пальцами свободной руки по моей шее, от уха до ямочки между ключиц, и от этого по коже пробежали колючие, жаркие мурашки — прокатились волной до самого солнечного сплетения и сплелись там в горячий тугой комок. Арден забрал у меня и вторую руку, зарылся ладонями мне в волосы, огладив раковину уха, проследил пальцами линию подбородка, легонько подтолкнув его выше.
Я ждала этого, — или, по крайней мере, этого ждала дурацкая расслабленность в теле. Поцелуй в приоткрытые губы вышел влажным и до того хмельным, что я не устояла на цыпочках, и Ардену пришлось сползти-съехать руками на мою талию; я закинула руки ему на шею, вздыбив воротник, а он вжал меня в себя, подтянул выше.
Мне не хотелось смотреть: я плавала в бордово-тёмном мареве закрытых глаз, в котором то вспыхивало что-то, то звенело, и тело было какое-то глупое, довольное, мягкое, а Арден был наоборот весь какой-то угловатый и твёрдый, и в этом был свой отдельный кайф. И вместе с тем мне хотелось его разглядывать, ещё и ещё: смешинки в тёмных глазах, до странного ровный, как по линейке сделанный нос, рассыпанные по смуглой коже крошечные веснушки.
Это я их, вижу, я! Это я о них знаю; это что-то секретное, тайное, потому что их не разглядеть просто так — только если глядеть вблизи, впитывая в себя его целиком, запечатывая в памяти.
Это я о нём знаю разное всякое, и он обо мне — много чего другого; это с ним мы связаны тесно, сплавлены, соединены, и не Полуночью — или уж по крайней мере не только ею. Это тоже нельзя теперь переделать; это тоже нельзя отменить; это уже сбылось и стало частью меня.
Я оторвалась от него только для того, чтобы вдохнуть, — и утонула в его глазах.
— Я люблю тебя, — сказал Арден с каким-то ожесточённым отчаянием.
Наверное, хотя бы это должно было меня образумить. Но в голове было пусто-пусто, только кружился, серебрясь, снег.
Мы целовались так долго, что опухли губы, а голова закружилась — то ли от недостатка кислорода, то ли от избытка чего-то другого; спустились на лифте, держась за руки, как школьники, и Арден почти не задержался у своей двери, а я почти без сомнений закрыла перед ним свою.
Засыпала с глупой, неуправляемой улыбкой. Пытливая, волнительная нежность проникла под кожу, разлилась свинцом в костях, и в темноте я почти чувствовала, как ранний солнечный лучик ласкает лицо.
Увы, всё это оказалось разрушено уже следующим утром, потому что я проснулась, — а в кресле в моей комнате сидела ласка.
Она надела на себя человеческое лицо, и всё равно ласка сквозила в каждом её движении — отточенном, грациозном и в то же время суетливо-бессмысленном. Бледно-жёлтые, выцветающие от возраста глаза, острый нос, морщинки-лапки в уголках глаз. Длинная жидкая коса — вместо идеальной укладки, с которой я видела её раньше, — наполовину состояла из седины, грязно-тёплой, палевой, а бесформенное платье на ней было металлически-серое, и это создавало странную, какофоничную дисгармонию, будто одну половину фотографии проявили вчера чёрно-белой, а вторую половину забыли под стеклом на пару лет, отчего она вся изжелтела.
— Доброе утро, — спокойно сказала она, пока я пыталась осознать её присутствие в комнате.
Вообще-то, я заперлась вечером. И спала всегда чутко, тревожно: в квартире меня всегда будил первый трамвай.
— Я говорила тебе: любая дорога приведёт тебя к ласкам. Жаль, что мы потеряли столько времени.
Она говорила доброжелательно, даже, пожалуй, тепло, тоном всеми любимой учительницы младшей школы, к которой дети бегают на переменках обниматься. При этом у неё было такое лицо, будто по выходным этих самых детей она варит в котле с морковью и луком, регулярно помешивая и снимая пенки с бульона.
Что ей говорить, было совершенно не ясно. Голова всё ещё была мутноватой, и я часто-часто моргала, будто пытаясь сморгнуть это неуместное видение вместе с остатками сна.
— Здесь, в резиденции, принято просыпаться рано, — с укоризной сказала она.
Я нашла взглядом часы. Восемь пятнадцать: обычно я просыпалась раньше, но новое место и избыток впечатлений придавили меня к кровати. Да и Важица говорила, что завтрак с шести до одиннадцати, приходи, когда хочешь, — куда мне торопиться?
Лежать под этим взглядом было неуютно. Вставать и сверкать ночной рубахой в цветочек — тоже.
— Что вы здесь делаете? — наконец, кое-как сообразила я.
— Жду тебя, разумеется. Надо сказать, — ласка картинно сверилась с наручными часами, — ты не слишком торопилась. Конечно, эти сорок пять минут не имеют значения в масштабе уже потерянного времени, но в будущем, я надеюсь, ты будешь более пунктуальна. Тебе хватит десяти минут, чтобы собраться?
Её голос убаюкивал. Я сначала машинально кивнула и лишь затем спохватилась:
— Куда?
— Полагаю, сегодня мы исправим мою ошибку.
Конечно же, она говорила это только для того, чтобы я ей что-то сказала. Конечно же, это была глупая, топорная, прямо в лоб направленная манипуляция, — но я всё равно переспросила:
— Какую ещё ошибку?
Матильда улыбнулась: я знаю, мол, что ты поняла, но я всё равно победила.
— Видишь ли, дорогая… ласок не так уж много. И так вышло, что я привыкла к определённому типажу. К бойким, задорным ребятам, которым тесно в обычной жизни. Я не учла, что ласке свойственно быть осторожной и хотеть сделать всё по-своему. Я просто покажу тебе, что значит быть лаской на самом деле.
Я молчала, и Матильда вздохнула:
— Это ни к чему тебя не обязывает. Впрочем, ты ведь уже пришла к нам, не так ли? Много времени потеряно, но Полуночью отмерено больше. Собирайся. Ты не пожалеешь об этом.
До своей Охоты я толком не слышала о ласках.
Амрау — крошечный город; там скудные поля, старый кедровый лес и выдохшееся лаловое месторождение, из которого до сих выбирают понемногу грязноватую красную шпинель. Со времён хутора и заказника там живут белки, на размеренную провинциальную жизнь съехались мыши, козлы и бобры, есть выдры, лебеди, целый один ворон и даже рыба — молоденькая щучка, для которой у пологого берега сделали затон с мелкой водой. Хищники приезжали раз в год, в начале осени, в олений охотничий дом, и видела я их разве что издалека; а сова и вовсе была лишь однажды, когда умерла Ара.
В школе, конечно, изучают зверей: как положено, про каждого говорят только хорошее, и про некоторых хорошего получается много, а про некоторых — от силы на пару строк. Мы заучивали имена волков, чтобы тут же их забыть, и читали Большую Сотню сперва в малышовом издании, со стишками и картинками, потом в детском, с портретами и короткими рассказами, а потом и в серьёзном, с мелкими буквами и кучей фамилий.
Так, я могла навскидку вспомнить немало учёных-воронов, храмовников-снегирей, учителей-медведей, воинов-росомах и всех остальных, и для всей сотни в моей памяти жили тройки ключевых слов: волки — это воля, опора и лидерство, лисы — чутьё, правда и служение, а мыши — уют, семья и достаточность.