Могила для 500000 солдат - Пьер Гийота
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она кровенит, не трогай!
— Мне все равно, сейчас ночь.
Сержант расстегивает ширинку: «Черт побери, черт побери», совокупляется «Черт побери, черт побери…»; тот, кто целует и кусает ее рот, отстраняется.
— Она кончает, посмотри, у нее дрожат губы.
И он снова впивается ртом в остывающее личико.
Вокруг куста самшита вьются мухи; в тот миг, когда сержант вставляет свой покрытый кровью член, белая слюна выступает в уголках губ девушки, ее голова скатывается набок; сержант тянет ее голову, другой, лежа на ней, задыхаясь, скребет ей грудь, сержант пожирает бесчувственную голову, обескровленные шейные вены; его плечо, бедро, колено скребут землю, его член, стоящий под тканью, касается локтя другого солдата; девушка исчезла в тени пиршества. Тут же налетевшие из кустов мухи, жужжа крыльями по круглым листочкам, взрывают пыль, обновив вонь гниения и слюны; они покрывают поляну, садятся на тела, привлеченные дрожанием мышц и клокотанием спермы под кожей солдатского члена.
Иллитан продышал окошко в пыли на полу. На ставнях — руки часовых, слышны их голоса:
— Эй, Немец, сторожи лучше своего зверя! У святош заварушка.
— А где генерал?
— Щиплет своих малышей.
— Это у старика горит окно?
— Да, он не закрыл ставни, сидит за столом, смотрит фотографии.
— Мясо сегодня мерзкое, блядь!
— На вышках все переблевались.
— Все черное, блядь, а внутри — белые прожилки. У меня все зубы ими забиты.
— Можешь выковыривать их до полуночи. Пока, Немец!
Иллитан сидит на корточках в лунном свете, Немец снимает руку со ставни и возвращается на парту; Иллитан вытягивает связанные руки на колени, Немец гладит его по спине прикладом винтовки:
— Ты слышал, что они говорили? Блядь, ну что вы ни как не уйметесь?
Приклад поднимается к подбородку:
— Вы не можете жить в дерьме, как все остальные? От вас не прячут солнце, вам не мешают ебаться. Воды у вас не отнимешь, ее у вас до хуя.
У себя на родине все солдаты живут, как волки, они, как и вы, бьют своих жен, они грязные, они ебутся на столе или на навозной куче, на подоконниках у них стоят календари, и что же? Они молчат. Что до меня, я хотел бы стать генералом…
У меня дома было чисто, было хорошее сено, зерно, скотина, их можно было трогать и не запачкаться. А эти глупы и грубы… Я умею петь, я верю в Бога… Ты спишь? Иллитан поднимает глаза на солдата.
— И вот, когда они пришли сюда, когда увидели ваши лачуги, ваших женщин, вашу одежду, увидели, как вы глупы и ленивы… они бьют вас, как зеркала, в которых увидели свое отражение.
Иллитан кладет голову на связанные руки, солдат спрыгивает с парты, подходит к возвышению, берет мел, скребет им по доске. Иллитан, Иллитан, на помощь, на помощь, солнце давит на мои веки, пламенем поднимается по ногам, я бегу, раздвигая кусты, на помощь, Иллитан, на помощь, я присел, поднял капкан, Башир кричит, его плечи катаются по белому песку, я хватаю зубы капкана, разжимаю их, нога кровоточит, скользит по моей руке, Башир бросается ко мне, плачет; перед нами площадка из белого песка, колеблемая ветром проволочная решетка, ограждающая теннисный корт и, чуть выше, большая белая вилла, наполовину укрытая красными листьями: теперь они ставят капканы; когда они увидели, что я попался, они побежали ко мне с ракетками в руках — я растираю рану теплым песком — она кричала: «Соссело, посмотри, маленький черножопый», ее голые ноги под короткой теннисной юбкой дрожали у меня над головой, ракетка прижата к груди, я бросаюсь к ней, кусаю ее за ногу, она кричит «Ох, Соссело, он меня укусил, убей его», тот смеется, отвернулся и смеется, она теребит капкан, я кусаю пальцы, чтобы не закричать; «Оставь его, сестренка, ночью они его заберут».
— Поставь везде капканы, Соссело, чтоб было видно из окон.
Они возвращаются на корт, мяч бьет меня в висок; по ноге слизью стекает кровь, засыхая, как муравьи.
Иллитан, Иллитан, его слезы ласкают мои губы, его тельце трепещет в моих руках, они играют в теннис за решеткой, зачем ты пришел? В кустах лежал кусок хлеба; вставай, они увели маму… я стану большим, я восстану, я освобожу вас всех, я встаю, поддерживая его под руки, рана на его ноге блестит от песка и крови, я отомщу за вас… я войду в город… я отомщу… мой кинжал звенит во всех городских кварталах…
Я сожгу хлеб, посеянный в неволе… Я не обещаю вам ничего, кроме пепла, но сметать его вы будете свободными… Я отомщу… Я войду в город; он ест муку, лежа на земляном полу рядом со мной, мама вернется завтра утром, так сказали солдаты, один из них погладил меня по щеке, ласка солдата — как укус кобры, малыши смеются в глубине хижины, кувыркаются в тряпье; на остове дома и снаружи, на кучах отбросов, кричат птицы.
Ночь. Заря: я иду искать маму, оставайтесь с Баширом. На улицах, прислонившись к влажным известковым стенам, заспанные солдаты перекликаются, как шлюхи; подбитыми гвоздями сапогами они скребут землю и швыряют пыль на середину улицы, на мои босые ноги; по фасадам пробегают тени, похожие на плавники рыб и копья, окна открываются, тени звякают о стволы и кроны деревьев; из-за окон показываются непокрытые головы; запах постели, зеленое тепло, ночные грезы выходят из этих открытых на восток ртов; солдат сонно сыпет песок на железный рычаг красно — белого шлагбаума, я подхожу к караулке, солдат идет к вышке, часовой складывает свою накидку, перекидывает ее через плечо, открывает калитку и спускается с вышки, опираясь рукой на стальные перила: «Ха… ха».
— Быстрей, быстрей.
— …Полные штаны… ха.
Он трет рукой мокрую ткань между ног. Окно невысоко, я слышу шум постелей и одеял… Вот! Ее голые ноги, их руки, прикованные солнцем к этим ногам; они спят стоя, как животные, когда я открываю дверь и кричу, руки соскальзывают, прижимаются к животам, часовой дышит мне в спину, хватает меня руками за плечи, за грудь, я вырываюсь; мамино платье — на голове одного из солдат, он нюхает его и стонет, прижав голову к тюфяку, выгнув спину, сжимая руками ткань, раздирая колени о каркас кровати; мама на нижнем тюфяке дрожит под тенями и складками, я бросаюсь на нее, закрываю собой ее нагое тело, ее рот своим ртом, ее груди своей грудью, ее живот своим Животом, ее колени своими коленями, солдаты отходят к окну, оборачиваются, кладут ладони на лбы, потом на бедра, застегиваются.
— Всю ночь… всю ночь…
— Молчи… молчи…
Часовой кричит: «Сволочи, сволочи…» Он стоит у кровати, расталкивает солдата, лежащего на верхнем тюфяке, вырывает у него платье, складывает на руке и вешает на меня:
— Теперь уходите.
Солдат спрыгивает вниз, другие идут к двери, я плачу, мои плечи и живот трясутся, часовой кладет ладонь мне на затылок, потом убирает, дверь тихо закрывается; я смотрю на земляной пол, под кроватью — осколок зеркала, покрытый каплями спермы, мама кричит, отталкивает меня руками и коленями, опрокидывает меня на пол, я хватаю зеркало на тюфяке… чтобы видеть… моя слабость… прости, уходи, уходи. Я снова бросаюсь на нее, я кричу: