Шах королеве. Пастушка королевского двора - Евгений Маурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день – это был понедельник – с утра король принимал английского посланника, с которым долго о чем-то беседовал; когда же, устав от работы, он рассчитывал отдохнуть в нежной и кроткой беседе со своей подругой, к нему прибежала ветревоженная донна Молина, первая статс-дама королевы, приехавшая с ней еще из Испании и обожавшая свою госпожу. Испанка с волнением сообщила Людовику, что королеве Марии Терезе стало «совсем-совсем худо» и что врачи высказывают дурные предположения. Людовик чувствовал глубокое равнодушие к некрасивой, рыхлой, малоподвижной, далеко неумной Марии Терезе, которая была к тому же не очень молода. Правда, ей шел всего только двадцать четвертый год, но ведь и Людовику было ровно столько же, а когда жена в одних годах с мужем, то она – всегда старше. Кроме того, необходимо принять во внимание, что испанки, физически созревая очень рано, рано и старятся. Во всяком случае, как бы там ни было, Людовика ничто, кроме политического расчета, с женой никогда не связывало, и, как в первый день свидания, так и теперь, на третьем году брака, жена была для него лишь необходимостью, с которой следовало, да и легко было мириться.
Но именно политический расчет – единственный цемент в отношениях к супруге – не позволял теперь Людовику оставаться равнодушным к состоянию ее здоровья. Ведь она была теперь не только королевой, не только нелюбимой женой, а и хрупким сосудом, в котором заложено было зерно будущего всей династии. Свое «интересное положение» (в котором, кстати сказать, Мария Тереза была еще менее интересна, чем всегда) королева переносила и без того тяжело, и доктора предупреждали Людовика, что возможны преждевременные роды, в результате которых королева, по всей вероятности, навсегда станет неспособной к деторождению. Теперь, когда донна Молина сообщила Людовику, что Марии Терезе стало очень плохо, он вспомнил и эти предупреждения, и предсказание старой цыганки, сделанное ему еще давно.
«Не сын вступит после тебя на престол Франции!» – так гласило это туманное, мрачное предсказание.
– Так, может быть, внук? – беззаботно спросил тогда король-юноша.
Цыганка еще раз склонилась к королевской руке и затем резко произнесла только одно слово:
– Нет!
Тогда Людовик с беззаботностью счастливой юности обратил очень мало внимания на это предсказание и только некоторое время поддразнивал Филиппа, что цыганка, видимо, пленилась им больше, чем королем. Но, с тех пор как Мария Тереза понесла сына и ее состояние стало омрачаться серьезными недомоганиями, Людовик не раз с тоской и озлоблением думал: «Неужели и в самом деле престолонаследие перейдет к герцогу Орлеанскому или его потомству?». Ведь, не будучи в состоянии предугадать странную игру судьбы, коснувшейся ближайших потомков его,[43]он мог истолковать предсказание цыганки лишь в том смысле, что у него вообще не будет потомства!
– Что же такое с ее величеством? – тревожно спросил теперь Людовик у Молины.
– Ее величество очень сильно плачет… жалуется, что сердце перестает биться, и временами впадает в забытье. Появились боли, – ответила испанка.
– Плачет? – переспросил король. – Может быть, королеву что-либо расстроило?
– К сожалению, у ее величества слишком много причин для огорчений! – угрюмо ответила преданная статс-дама. – Но весь день королева была очень хорошо настроена. Только недавно ее величество навестили ее высочество герцогиня Орлеанская и графиня де Суассон… они о чем-то говорили, и вот… после их ухода все и началось…
Последние слова все объяснили королю.
– Проклятые! – крикнул он, бешено стукнув кулаком о стол, и бросился на половину королевы.
Марию Терезу тем временем удалось немного успокоить; но, увидев Людовика, она вскрикнула, замахала руками, ее одутловатое лицо исказилось гримасой злобы, и припадок возобновился с новой силой.
Молина без церемоний удалила Людовика в соседнюю комнату, где он и просидел до позднего вечера, пока вышедший к нему доктор не заявил, что припадок благополучно прошел, королева забылась благодетельным сном и в данный момент прямой опасности нет.
Людовик с облегчением перевел дух и только теперь заметил, насколько он устал и разбит. Чувство глубокого беспокойства, заслонившее на эти тяжелые часы все остальное, уступило место глухому раздражению против супруги и угрюмой ярости против Генриетты и Олимпии, жало которых то и дело приходилось ему чувствовать. Вместе с тем, Людовика с неудержимой страстью потянуло к кроткой и любящей Луизе.
Но было поздно, а король не пользовался правом навещать свою подругу в любой час. Поэтому Людовик ограничился тем, что скользнул в парк, прокрался к тому месту замкового фасада, где были расположены комнаты Луизы, и постоял несколько минут против окна ее спальной, вздыхая, словно юный паж перед знатной и недоступной красавицей.
К себе Людовик вернулся в очень угрюмом и неудовлетворенном состоянии духа. Он без аппетита поужинал и лег спать, моля Бога лишь о том, чтобы скорее пришел спасительный сон. А сон, как назло, не шел и не шел, и уже дрожали лучи рассвета, когда тихая греза прикрыла наконец измученного короля своими всеутоляющими крыльями.
Но было довольно рано, когда Людовик проснулся, словно от толчка. Он послал Лапорта осведомиться о здоровье королевы и, успокоенный благоприятным ответом, хотел снова заснуть, как вдруг ему доложили, что королева-мать, только что прибывшая из замка в Сен-Клу, желает немедленно повидать его.
Теперь снова слетело с Людовика все беззаботное, спокойное настроение. Разговор с матерью не предвещал ничего хорошего. Но уклониться от него было невозможно, а потому пришлось вставать и идти к матери.
Как и ожидал Людовик, Анна Австрийская с первых же слов накинулась на сына с упреками. Она говорила о невозможности бесцеремонного отношения к чести и самолюбию королевы-жены, о бестактности держать свою любовницу тут же под боком, о разорительности жизни, которую ведет юный король. Людовик слушал все эти причитания с видом равнодушной покорности неизбежному, но, когда королева-мать с пафосом заговорила о пороке и добродетели, когда она позволила себе назвать Луизу де Лавальер «грязной распутницей, совратившей Людовика со стези добродетели», он вспыхнул и почувствовал, как опять с неудержимой силой в нем загораются обиды и терзания детских лет.
– Согласись сам, что дело не может идти так далее! – заключила свою проповедь Анна.