Бегство в Россию - Даниил Гранин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не читать.
— Ишь какой прыткий.
— Я слыхал, что Петр Великий велел подметные письма сжигать не читая.
— Писать станут наверх, обвинят нас, что мы тебя покрываем. Послушай, чего ты за них заступаешься? Ну, я понимаю, головастые среди них есть, удобные тебе, ну, оставь нескольких. Но зачем ты в принцип ударился, что, они тебя охомутали? Они это умеют. Прибрали, значит, к рукам, подчинили себе.
— Меня подчинить? Это трудно.
— Вижу… Тем не менее. Не пойму я тебя.
— Я тоже, — сказал Картос. — За что вы их ненавидите?
Каюмов неожиданно покраснел, прошелся по кабинету, встал за стол.
— Много чести, чтобы я их ненавидел. Есть установка, и я понимаю ее. Идеологически от них одни неприятности. Мы пропустили твоего Брука в главные инженеры. Достаточно. Превращать лабораторию в кагал – не будет этого. Не стоит тебе защищать их. Пустое дело. Ничем хорошим не кончится. Передадим вопрос на ваш партком. Увидишь, как там тебя общипают. Репутация твоя пострадает. Сам виноват, с тобой по-доброму хотели.
— Я тоже хотел… — Картос выглядел несколько растерянно, он не ожидал такого резкого перехода.
— Ничего, тебе полезно будет. Ты думал, я с тобой торговаться стану? Здесь не упрашивают. Мы тебя научим уважать партийные органы.
Заседание парткома провели на следующий же день. Докладывал начальник отдела кадров. За ним выступил секретарь парткома, предлагая отметить неправильную кадровую политику, предложить руководству принять меры в такие-то сроки… Затем предоставили слово Картосу. Он изложил свой принцип отбора и приема на работу инженеров. Повторял то, что говорил Каюмову, но погасшим голосом, без обычной убедительности. Члены парткома вопросов не задавали, что-то чиркали – рисовали на разложенных листах бумаги.
— Кто имеет слово? — спрашивал секретарь парткома. — Тогда предлагается такой проект постановления…
Он достал бумагу, но инструктор райкома, грузная большая женщина, пробасила из угла:
— Надо, чтобы было мнение.
Секретарь парткома просительно обвел всех глазами.
— Может, вы, Михаил Андреевич, — обратился он к Зажогину.
— Почему я? — обиженно сказал Зажогин. — Да и чего говорить. — Он махнул рукой.
— Можно, я скажу? — вдруг подал голос Назаров, морщинистый, желтоватый, насквозь прокуренный плотник, всегда дремавший в конце стола.
— Давай-давай, Назарыч, — обрадовался секретарь.
Назаров начал, глядя на свои тяжелые руки, лежащие на столе:
— Помните, может, как мы оставили Крым, то есть Керчь, в сорок втором году. Немец прорвался в мае месяце и пошел крушить. Начали эвакуацию наши начальники. Ни пароходов не хватало, ни барж…
— Ты, Назарыч, ближе к делу, — перебил его секретарь. — Мемуары твои военные сейчас ни к чему.
— К чему. Конечно, если товарищи торопятся, тогда извиняюсь.
— Пусть доскажет, в кои веки человек слово взял.
— Ладно, продолжай.
Назаров покашлял в ладонь, положил руки на стол.
— Не знаю, что там фронт делал, нашу группу от каменоломен отрезали, прижали к берегу. Честно говоря, командование бросило нас, сели на последние катера и драпанули к Новороссийску. Остались солдаты с младшими офицерами. Стали мы искать, как бы переправиться нам на Тамань. От нашей роты двадцать пять человек уцелело. Решили строить плот. Один на всех. Бревен нет. Разобрали домишки дощатые, набрали жердей, связали кое-как. Поплыли. А как вышли в море, волна поднялась, плот не держит, тонет.
Секретарь парткома громко вздохнул. Назаров остановился.
— Вы уж потерпите, товарищ секретарь. Не толкайте меня в спину. Слушали мы ваши доклады не меньше часа… Такой каюк получается, тонет наша худобина. Видим, что перегрузка. Винтовки бросать боимся, да и не поможет. Командир наш, лейтенант Коняшкин – помню его имя-отчество: Борис Матвеевич, — могучий был, кулак что кувалда, доски для плота ломал с одного удара. Скомандовал он возвращаться на берег. Вернулись. Немцы совсем близко. Автоматчики трещат. Достраивать плот нет никаких возможностей. Что делать? Расклад такой: либо всем оставаться немцам на сдачу, либо хоть кто-то уплывет. Спрашивается – кто? Коняшкин предлагает жребий тянуть, кому на плот, кому оставаться. Пятнадцать человек выдержит плот, десять, значит, останутся. И тут Коняшкин сделал нам такое примечание: “Жребий тянуть будут только русские, украинцы, азербайджанцы”. Евреи, говорит он, тянуть не будут: если оставим их на берегу, фашисты их немедленно уничтожат. Так он сказал, и никто ему перечить не стал. Я плот вытянул, а Коняшкин не вытянул и остался. Обняли мы их, попрощались. Между прочим, три наших еврея стояли в стороне как виноватые. Коняшкин подошел, расцеловал их, сказал им что-то, а что, я не слыхал. Хочу я про это рассказать к моему голосованию. По мотивам, так сказать. Не знаю, может, у вас есть указание, только я не хочу нарушить указание нашего лейтенанта. Так что вы извините.
Наступило молчание.
— Может, еще кто-то хочет? — неуверенно предложил секретарь.
— Я думаю, что лучше нам не срамиться и идти вслед за рабочим классом, к тому же фронтовиком, — дипломатично сказал Зажогин.
На том и разошлись.
Познакомиться с иностранцами оказалось не так-то просто. Туристы были всегда под присмотром. Не ловить же их на улице. Или в ресторане. После нескольких неудач Энн нашла единственное подходящее место – Эрмитаж. С первого же раза все произошло естественно и легко. Американская пара сразу признала в ней американку, схватились за нее, пригласили обедать, она отказалась, сказав, что занята, у нее свидание с местными художниками по поводу покупки картин. На их расспросы она призналась, что делает бизнес, и, кажется, удачный. Здесь, в городе, есть оригинальные и молодые, и зрелые художники. Сейчас, после хрущевских выступлений, их загнали в подполье, они бедствуют, и можно по дешевке приобретать отличные работы. Она ничего не предлагала, американцы сами стали напрашиваться. Это были муж и жена, оба врачи, участники какого-то московского симпозиума, они специально приехали в Ленинград ради Эрмитажа и пригородов. На следующий день она повела их к Валере, предупредив, что не считает себя специалистом, но местные художники чтят его как гения. Короче говоря, американцы купили у Валеры две работы, были в восторге и порекомендовали его друзьям. Раза два Энн приводила еще любителей из Эрмитажа, и этого оказалось достаточно. Американцы платили рублями, валюту Валера брать остерегался, больше двух-трех картин зараз не продавал, не хотел привлекать внимание. Иностранцев он принимал под вечер, часов с пяти, Энн как бы случайно оказывалась в это время в мастерской. Обычно в ее присутствии платили больше, она не набивала цену, она принимала как бы размышляющий вид, как бы сама прикидывала, не купить ли. Ей и в самом деле было жаль, когда благодаря ее стараниям конгрессмен из Канзаса купил “Ангела”, название это Валера написал на задней стороне холста красной краской над своей подписью. Конгрессмен собирался повесить картину в своем офисе. Он пригласил Энн зайти к нему, когда она будет в Канзасе. Прощаясь, признался, что доволен, картина куплена, в сущности, за гроши, а она несомненно возбудит интерес. Все это он говорил, нисколько не стесняясь присутствия художника, и даже похлопал его по плечу.