Вокзал Виктория - Анна Берсенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо у Серафимы стало такое же бледное, каким было, наверное, у ее директора во время собрания. Но Полина думала уже о другом…
– Это правда, что об этом сейчас везде твердят? – спросила она. – Вот это все – что евреи враги и прочее?
– Да. В Москве просто вакханалия. Здесь же учебные заведения и учреждения культуры, – с прелестной своей тихой серьезностью пояснила Серафима. – Конечно, евреев работает много. И вот такой ужас… Вы как-то помрачнели, – заметила она. И догадалась: – Беспокоитесь о ком-то близком?
– Да, – помедлив, ответила Полина. Глупо было опасаться этой Серафимы, она и не опасалась. Да и надоело, что не с кем словом перемолвиться, не с Тайкой же. – У меня… ну, скажем, возникли близкие отношения с одним человеком. Он врач, и он как раз еврей. Живет в Вятке, я с ним там и познакомилась. Это долгая история, сейчас не к месту. Главное состоит в том, что я позвала его в Москву. Мне казалось, это глупо, что он хоронит себя в глуши, он хирург от бога и человек очень незаурядный. А здесь, оказывается, вот что…
– Сейчас, наоборот, из Москвы люди в глушь уезжают, – сказала Серафима. – Скрыться хотят, раствориться. Страна-то большая – надеются, что о них забудут, если они не будут на виду. У нас одна сотрудница куда-то в Сибирь уехала. Уволилась потихоньку, в один день собралась и уехала. Мне так и сказала: в Москве мы слишком на виду, надо спрятаться, отсидеться.
Полине сразу же вспомнилась баронесса фон Дитрих с ее снисходительной улыбкой: «Ах, милая, но это ведь всего лишь причуда фюрера. Великий человек имеет право на причуды. И это вполне безобидно, уверяю вас».
Но что толку было в очередной раз проводить очередную аналогию? Полина не любила пустых занятий.
– Может быть, вам стоит как-то предупредить вашего друга? – осторожно спросила Серафима.
– Да. Постараюсь, – сказала она.
«Я запуталась сама и всех запутала, – мелькнуло у нее в голове. – И это только разрастается».
– Спасибо, Полина. – Серафима поставила на стол пустую кофейную чашечку, которую до сих пор сжимала в руках, будто грела о нее руки. – Вы меня очень поддержали. Вы добрый и душевный человек.
«Я – душевный? – с горечью подумала Полина. – Вот уж точно нет».
В том месте, которое согласно романтическим представлениям должна занимать душа, она ощущала выжженную пустыню. Не следовало ей звать в такую пустыню доктора Немировского, это очевидно. Даже если бы не разыгрывалась в Москве вся эта бредовая кампания по борьбе с Иммануилом Кантом и Яковом Ароновичем, как его… Браверманом.
Когда это случилось с нею, когда угасли все чувства, и даже самое яркое из них, интерес к жизни, – Полина не знала. Не было такого утра, когда она проснулась бы и поняла, что чувств у нее больше нет.
Но другое она понимала: несмотря на холод в сердце, никуда она отсюда, из Москвы, не денется. Узел, завязанный шесть лет назад Неволиным – да нет, конечно, не Неволиным, он всегда был только жалкой пешкой, – завязан так прочно, что и, сделавшись ледяною, душа ее все-таки удерживается этим узлом.
Он был прочнее государственных границ, этот невидимый узел, и не было у Полины сил для того, чтобы его развязать.
Что она беременна, Полина поняла только через три месяца после той ночи, когда проснулась от грохота бомбежки и от сирены воздушной тревоги. Возможно, она догадалась бы о своем положении и раньше, но тревоги, не воздушные даже, а человеческие, сделались столь частыми, что нарушение женского календаря на их фоне ее не обеспокоило.
После английской бомбежки жизнь в Берлине на некоторое время сделалась нервной, взвинченной, каждый день проходил в ожидании очередного какого-нибудь опасного события, а беспечность и уверенность в будущем, владевшая всеми после присоединения Судет и Австрии, сменилась всеобщей же растерянностью. Каждый скрывал свою растерянность, как умел, однако она была, и ни быстрая победа над Францией, ни пакт о дружбе с советской Россией не могли избавить от нее.
Однако вскоре стало понятно, что бомбежка, так напугавшая обитателей пансиона на Курфюрстендамм, была совершенно случайной, а вскоре самолеты Люфтваффе сами разнесли англичан в клочья в Ковентри – и Берлин постепенно успокоился, снова повеселел, проникся оптимизмом, вдобавок и фюрер сказал, что война с Англией поднимет дух народа и объединит всех, и так ведь и происходило, точь-в-точь так, как сказал фюрер… В общем, если и было о чем переживать, то лишь о том, что ассортимент продуктов стал более скудным, но понятно было, что это вскоре восстановится. Ну невозможно же, чтобы хлеб навсегда остался таким, как сейчас, слишком мягким и мгновенно плесневеющим! Так никогда не пекли хлеб, не будут печь и впредь, надо только переждать неприятный период, который, конечно же, не затянется надолго. Впрочем, после победы над Францией все можно было купить французское, от фруктов до вина и чулок, в этом смысле стало даже лучше, чем до войны, и будет, без сомнений, еще лучше.
О Франции Полина старалась не думать. Главное, что снедало ее больше, чем тревога о родителях, было исчезновение Роберта Дерби. Ей стыдно было признаваться себе в этом, но о нем, только о нем были ее мысли. К тому же известие о родителях пришло довольно скоро – к очередному переводу из Парижа была сделана приписка: «Дорогая дочь, мы с мамой благополучны, живем по-прежнему», – и хотя почерк был не отцовский, да и никогда папа не обращался к ней так официально, Полина поняла, что таким образом Неволин выполняет свое обещание извещать ее обо всем, что с родителями будет происходить, и понадеялась на его честность.
А от Роберта известий не было. Он не вернулся утром, когда бомбежка закончилась. Он не появился ни к вечеру, ни на следующий день. Он не позвонил в пансион, не дал о себе знать никаким другим способом. Полина прислушивалась к разговорам во всех кафе, где он бывал прежде, надеясь, что кто-нибудь из общих знакомых обмолвится о нем. Нет, ни слова. Это было и понятно – опасно стало упоминать о британском журналисте даже мимолетным образом, – поэтому, прислушиваясь, она отдавала себе отчет в том, что делает это напрасно. Роберт исчез, и объяснений его исчезновения не много: либо он погиб, либо арестован, либо просто обманул женщину – очередную, быть может. Когда Полина называла в уме этот третий вариант, ее охватывала злость. Но тут же она вспоминала о первых двух и понимала, что страх за него и тоска о нем в ее душе все-таки сильнее злости и обиды.
Стоило ли удивляться, что она не обеспокоилась необычным состоянием своего здоровья!
Беспокойство пришло вместе с утренней тошнотой, да и тогда она не сразу догадалась, в чем тут дело, списав это недомогание на то, что мысли об исчезнувшем мистере Дерби одолевают ее ночами, не давая как следует выспаться. И только когда тошнота стала постоянной, Полина сообразила наконец, что с ней происходит.
Ужас, охвативший ее, когда она все поняла, не укладывался в рациональные границы. Он был первобытным, сродни ужасу неандертальца перед молнией, наводнением, ураганом и прочими стихиями, над которыми голый пещерный человек не имел власти, но которые могли переменить его жизнь и напрочь ее уничтожить. Полина даже посмеялась бы над тем, что так мгновенно перевоплотилась в неандертальца, однако ей было не до смеха.