Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Привыкнув всем делиться с дедом, я спел ему обе переделки тем же высоким альтом, которым пел оригинал под аккомпанемент его скрипки. Уже в конце первой песни я понял, что делаю что-то не то: на лице деда появилось выражение, с каким он иногда глядел на чужих, и никогда — на меня.
— И до этого дитяти дотянулись, — сказал он, встал и вышел.
Пародий, переделок дед вообще не понимал и не принимал. Меня ж подмывало демонстрировать свои именно ему. Например, петь: «И за борт её бросает в надлежащую волну». Или читать: «Куда ты скачешь, гордый конь, и где откинешь ты копыта?» Однажды я прочёл ему из книжки «Литературные игры» пародию на поэта Прокофьева — как бы его стихи, обращенные к Пушкину: «Александр Сергеич, брось, не форси, али ты, брательник, сердишьси?»; там были строчки: «Как били мы буржуев в семнадцатом году, как вспарывали с гадов крутые потроха». Помолчав, дед сказал нечто совсем не на литературную тему: «Всё-таки большевики отличались особой жестокостью».
Пародии деду я читать перестал, но однажды, уже классе в девятом, когда стал сочинять их сам; не выдержал и прочёл свою переделку популярной песни, куда вставил высказыванье Менделеева, что русской нефтью «мы Европу осветим, натопим и смажем».
Выглядело это так: «Мы железным конём всю Европу пройдём, осветим, и натопим, и смажем». За прошедшие годы дед не помягчел. «Прошли. Смазали. Вселенской смазью.
Бог помиловал — не всю». И добавил: «А ты что-то не умнеешь». И, как тогда, посмотрел как на чужого. Пародии Антон бросил писать после того, как Атист Крышевич
процитировал ему измайловскую пародию на Бальмонта: «Я плавал по Нилу, Я видел Ирбит. Верзилу Вавилу Бревном придавило, Вавила у виллы лежит».
«Крокодил» дед терпеть не мог и всегда старался использовать для растопки или чистки лампового стекла. Антон потом разглаживал смятые листы, журнал ему очень нравился. Там были замечательные рисунки Бор. Ефимова. Например, британский лев.
Над ним всяко-всяко измывались, к хвосту привязывали бомбу, рука с американскими звёздами на обшлаге держала его за ухо и ошейник, дядя Сэм бил его длинным кнутом.
Выглядел этот с печальной мордою, тощий, кожа да кости, лев очень несчастно, его было страшно жалко, а вместе с ним и бедную Британию. Другой художник, Сойфертис, фамилию имел красивую, но картинки рисовал страшные: палач-предатель Тито держит в руке фуражку, куда сыплются золотые доллары, а второй рукой воткнул в колоду огромный, как у мясника Султана, топор, с которого уже успела натечь лужа крови. Обе руки тоже в крови — по локоть. Вспоминались стихи, которые он читал совсем недавно в «Огоньке»: «Югославский маршал Тито подарил ему коня». В «Крокодиле» тоже попадались разные интересные стихи: «Бедняк-китаец Чи Фу Гой, поднявшись спозаранку, пошёл на рынок городской купить товар недорогой — пилёных дров вязанку.
Пошёл китаец Чи Фу Гой с корзинкой камышовой, набитой доверху деньгой, хрустясящей, новенькой такой, красивой, но — дешёвой». На дрова денег не хватило, китаец вернулся домой «и затопил сухой деньгой в холодной фанзе печку.
Спалил деньгу бедняк-простак, при этом понимая, что доллар превращен в пустяк в провинциях Китая». Через много лет, в разгар инфляции Антон прочёл эти стихи в одной московской компании и сорвал бешеный аплодисмент. Он прочёл ещё: Люди радостью объяты в Ново-Псковской эмтээс. Ликованье всюду — в стане и в бригадах полевых. Как же: план подъёма зяби перевыполнен у них». И — уже на бис — про проститутку Марину, из то-же «Крокодила»:
Ночь проходит в забытье неверном,
Красный отблеск лежит на траве.
А Марины отец в сорок первом
Пал на подступах ближних к Москве.
В его голове задержались все стихотворные подписи Маршака в «Правде», почти наизусть он помнил «Гадательные советы г-жи Ленорман», биографию Ворошилова, календарь колхозника, «Памятку кормящей матери».
В библиотеку записывали с 7-го класса, а чтобы до этого ему там брал книгу кто- нибудь из взрослых, как-то никому не приходило в голову; родители не раз ездили в Москву, но тоже почему-то не догадывались купить ему что-нибудь из книг. Нина Ивановна на день рождения подарила том Пушкина, а сам себе он подарил большой однотомник Некрасова, и скоро знал их наизусть. У Петьки Змейки был Лермонтов, и он иногда давал его Антону, но ненадолго. Поэтому Лермонтова Антон знал хуже. Всю жизнь, когда он не читал или писал, а шёл, бежал на лыжах и так, плыл, ехал, строгал, сверлил, копал, косил, в его голове полоскались стихотворные строки. И хорошо ещё, если это были действительно стихи. Но чаще всего всплывало: «Огненным адом стал Бомбей. Пуля, сердце моё пробей», «Мы живём под солнцем золотым, дружно живём», «Эту песню не задушишь, не убьёшь», «Москва — Пекин, Москва — Пекин, клятву дают народы».
Гройдо, которому Антон в этот приезд целый вечер цитировал крокодильские стихи Яна Сашина, лирику Софронова, куски прозы Бабаевского и статьи об академике Лепешинской из «Блокнота агитатора», сказал задумчиво: «Видимо, тут случай, когда детская фотографическая память соединяется с почти патологическим интересом ко всякому знанию. Интересно, что было бы, если б в доме стоял Брокгауз?» Но Брокгауза не было ни в доме, ни в городе.
Я мог бы, наверно, постигнуть другое,
Что более важно и более ценно,
Что скрыто от глаз, но всегда несомненно.
Поезд Караганда — Москва всегда опаздывал часа на три-четыре, поэтому Антон не давал телеграмм, на вокзале его никто не встречал.
Дома в Москве уже всё было по-зимнему… Зима была ни при чём, но когда он избавится, когда я избавлюсь, избавлюсь ли вообще и надо ль избавляться от этих мириад строк и стихов, которые толпятся в голове и непрошено всплывают по всякому поводу и без всякого повода. Но как можно, увидев в своей тарелке мозговую кость, не вспомнить: «В гуще огненного борща находится то, чего вкуснее нет в мире, — мозговая кость». Как- то Антон даже написал об этом стихи. «Этот мир окутан душным словом: море, небо — всё уже слова. Кто-то шёл вселенским злобным ловом и опутал сетью ночь и дерева».
Кончалось так: «Но проклятье слова не сотрётся в нас». К стихам своим он относился плохо, никому их не читал и каждый раз обещал себе больше не писать, но они время от времени всё равно возникали.
Проезжая мимо бассейна «Москва», Антон вспомнил, как всегда, о своём деде по отцу Иване Борисыче Стремоухове. Родился он в деревне Андреевка под Бежецком, происходил из однодворцев, но уже его отец был обычным мужиком, членом общины, участвовал в переделах наделов. Дед общиной вообще, а особенно этими переделами тяготился, своим умом дошёл до мысли, что они тормозят развитие земледелия — кто ж будет лелеять полосу, которая через пять-семь лет отойдёт неведомо кому. Ещё до столыпинских отрубов он подался в Москву, овладел мастерством сначала ольфрейщика, а потом позолотчика; с бригадой таких же, как он, тверских мужиков золотил- реставрировал купола храма Христа Спасителя.