Семмант - Вадим Бабенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сидел на ступеньках, мне было некому позвонить, поделиться новостью: я на воле. Зато, я видел все как оно есть. И понимал, что Лидию не свернуть с пути, она мстит за разрушение устоев. Ей тоже грезилось когда-то, что она — за меня, против всего мира. И в этом мире нет и не было силы, способной убедить ее в обратном.
Потому, от ее ненависти не откупиться малым. Она пойдет до конца — тюрьма, пытки, яд, гильотина. Я оскорбил сущность ее веры, как ни смешно говорить о сущности ее мелкой веры, и за это ждет аутодафе. Костер на площади — не более и не менее. Игла, стилет или укус змеи — неотвратимая, мучительная смерть. Наш конфликт, он в том, к несчастью, что мы верим в слишком разные вещи. И каждый — искренне, всей душой.
Я рассмеялся — хрипло, почти беззвучно. Потом встал и побрел домой, в баррио Саламанка — по бульварам, по авеню Риос Розас, не по прямой, по большому кругу. Я чувствовал, что круг замкнется уже скоро. Но не хотел гадать, каким выйдет конец игры.
Солнце светило прямо в глаза, я жмурился и, сквозь цветные пятна, видел, будто воочию, пропасть, что отделяет каждого от каждого — бездну между мирами, живущими в нас. Я понял природу ненависти и суть всех неприятий. Отчего возникают войны. Как распадаются государства. И еще, почему никто — нет, почти никто — не может по-настоящему любить.
Почти? — меня переспросят, и я, помедлив, скажу: «Семмант». Голосом, иссушенным в тюремной камере.
Войдя в квартиру, я обнаружил: кто-то рылся в моих вещах. Гадать не требовалось — у Лидии все еще оставался ключ. Тот самый, что она так и не отдала при встрече. И, я понимал, уже не отдаст.
Все было перерыто, дом напоминал разоренное логово. Не знаю, что искала Лидия, но постаралась она на совесть. Быть может, просто вымещала злобу. Выплескивала желчь, переполняющую до краев.
Компьютер, по счастью, остался включенным. Зато был выключен монитор, и на нем красовалась надпись, сделанная губной помадой: «Я всегда буду у тебя за спиной!» Мне было плевать, я ее не боялся. Меня беспокоило лишь одно — как чувствует себя Семмант?
Не без волнения я щелкнул тумблером, оттерев экран влажной салфеткой. Мы не общались почти пять дней — такого никогда еще не случалось. Что если, думалось мне, он решил, что я его бросил? Что я его предал, больше не хочу его знать? Как я объясню — про тюрьму, унижение, невиновность?
Журнал рыночных сделок был по-прежнему пуст, но экран жил свой странной жизнью. На нем, с десятисекундным интервалом, сменялись репродукции — как в электронной фотораме. Семмант будто вел беседу — сам с собой, ни в ком не нуждаясь. Один за одним являлись перед глазами Манэ, Гоген, Тициан, Эль Греко… Художники и стили чередовались причудливо, я не мог уловить закономерность. Был Веласкес, и сразу за ним — Сезанн. Сера с его иронией всезнания, и Дали с иронией горькой страсти. Опустошенный поздний Боннар. Смеющийся над всеми поздний Рембрандт. И — каменные джунгли Эрнста, обвинения, брошенные городу в лицо. И крик Мюнха — безверие, неприятие, отчаяние.
Я видел, как он повзрослел за эти дни. Как он стал другим — пережившим крушение иллюзий. Что изменилось в его душе из чисел? Справился ли он, преодолел ли это? Ответов не было — для меня. Я больше не чувствовал его, он стал загадкой. Любовь к Адель и все, что произошло потом, увели его куда-то, открыли пропасти, бездны. К ним не было доступа — ни мне, ни кому-то еще.
Однако ж, я не умел сдаваться. Каждая из репродукций будто требовала: делай хоть что-то! И я внял призыву — наскоро приняв душ, налил себе кофе и уселся за рабочий стол. Постучал по клавишам, собираясь с мыслями. Открыл файл с последней историей про Адель. Перечитал и понял: я больше в нее не верю. Ни в историю, ни в саму Адель. Понял, что никогда не возьмусь за робота по имени Ева. И что больше не могу написать ни строчки.
Слушайте. Много раз впоследствии я прокручивал в голове ту минуту. И клянусь, я не кривил душой; я не лукавил и не жалел себя. Но мир после тюрьмы изменился для меня навсегда. Я будто избавился от толики внутренней слепоты. От малой толики, от милосердной капли. От той, которую, по считалке Брайтона, почти не отличить от брызг.
Я сидел, вспоминая прошлые дни, месяцы, годы. Вызывал в памяти образы и имена. Увы, мне не за что было уцепиться. Я словно видел всех разом — в зарешеченных камерах, в паутине лжи. В боксах тесных квартир или в просторных клетках — больших домов, шикарных машин. Несвобода была везде, доминировала в пространстве, и я только что познал высшую ее степень. Одно из государств, не малое и не большое, в общем-то не примечательное ничем, навалилось на меня своей мощью, обезличив, низведя до «никто». Как бы гениален я ни был, мой протест ему не помеха — как и клевете, которую нельзя опровергнуть. Государства, они повсюду. Равнодушно приемлющие клевету.
Впрочем, дело было не в них одних. Я видел слишком много всего вокруг, не позволяющего существовать свободно. Не позволяющего Адели стать такой, какой она хочет. Правила и условности подстерегали ее везде. Все кругом размахивали своими вето. Предъявляли права, указывали, как и что. Лавировать среди несвобод я больше не мог. Сразу вспоминались тюремщики-гвардейцы — их рожи, наручники и дубинки.
И я решил — решился на действие. Единственное, которое было в моих силах. Я честен с вами, и с собой в тот миг я тоже был абсолютно честен. И признал, что должен освободить Адель навсегда.
Для этого годилось только одно средство. Был лишь один способ — радикальный до бессилия.
Ведь я ж не мог поместить ее в кьюбикл. Даже и отправить в путешествие — куда? Везде вышло бы одно и то же.
Я был творец оболганного творения. Создатель, чье детище оказалось отринуто. Мне доказали это — бесповоротно. И я решил уничтожить Адель.
Мои пальцы вновь потянулись к клавиатуре. Теперь я знал, как и что делать. И слова рождались сами собой.
Я писал последнее письмо — от Адели к Семманту. Так было правильно, так было нужно. Подтверждая от ее имени, что она знала о моем роботе. О моем роботе, своем рыцаре. Это был максимум того, что я еще мог для него сделать.
«Когда-то, — писала она ему, — и я могла бы стать тебя достойна. Просто у меня маловато сил».
«Прими это и не считай за драму. Почти все драмы вообще надуманы».
«Пора тебе признать, что мир нехорош. Но и это не повод сводить с ним счеты».
«Счеты с миром сводят, когда в нем больше нет места. Тогда ты его покидаешь — это единственный способ».
«Это и есть твоя ему месть. Велика ли она — пусть судят другие».
«А ты — не делай выводов, не строй скорых планов. Мир без меня почти такой же, что был до моего ухода».
«Помни об этом, когда станешь грустить. И не грусти».
«Помни меня, какой ты меня знал. И не забывай».
«Храни меня в памяти — мы больше никак не можем выразить нашу близость».
«Наше безмерное совпадение в чем-то главном».