Клоун Шалимар - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обливаясь потом, она лежала на постели, скованная цепями рабского одиночества, и всё рвала и рвала его письма на мелкие клочки. Письма. Унижение для того, кто их писал, и для той, кому они были адресованы, они не имели права на существование, их нельзя было посылать! И мысли, в них высказанные, не должны, не должны, не должны были бы возникнуть в голове нормального мужчины! Так мог думать лишь малодушный, человек без чести, и это ее позор, что она была с ним связана когда-то!
Клочки бумаги падали из ее влажной от пота, вялой руки и, как снежинки, ложились на пол. Да и все, что в них содержалось, имело для ее теперешней новой жизни такое же значение, как прошлогодний снег. Ничего себе муженек у нее оказался, вот уж действительно клоун! Кинулся ли он в столицу, кипя гневом, как один из героев старины — Туглак, или Хильджи, или тот же бог Рама? Послал ли на поиски своей Ситы кого-нибудь вроде вождя обезьян Ханумана, перед тем как самому отбить ее у американского Раваны? Так нет, только вздыхает, глядя на ее фотографию, да роняет слезы в воды дурацкой речки, как никчемный простофиля, покорившись судьбе, — настоящий трус-кашмирец, готовый дать растоптать себя всякому, у кого есть к этому охота. Чокнутый дурачок, он поссорился с братом Анисом, так у того по крайней мере хватило дерзости заняться настоящим мужским делом и подорвать то, что не нужно их Долине. Ведет себя как дрессированный пес, разыгрывает всякие сцены, заставляя смеяться зрителей, а сам никакого понятия не имеет, как должен поступать настоящий мужчина в реальной жизни…
Ей вспомнилось, как в их первую ночь на лесной поляне он, задыхаясь от любви, пригрозил, что найдет и убьет ее и ее детей, если она когда-нибудь сделает то, что она недавно столь подло осуществила. Да, чего только не говорят мужчины, добиваясь своего! Слабак, индюк надутый, дурак набитый! На его месте она сама бы себя порешила и сдохла бы в канаве как собака, чтобы другим неповадно было так позориться!
Письма приходить перестали. Зато каждую ночь он являлся к ней во сне сам: шел по натянутой как струна проволоке, взлетал в воздух, словно с трамплина, и кувыркался, представлял древесную лягушку, вместе с братьями прыгая по проволоке на корточках; поскальзывался на воображаемой банановой кожуре, в притворной панике беспорядочно размахивал руками, после чего, словно бы не удержавшись, стремительно летел вниз, что всегда вызывало у публики смятение и восторг. Во сне и она восхищенно улыбалась, глядя на его неподражаемые, гениальные трюки, но стоило ей проснуться — и улыбка тут же гасла.
Одним словом, она никак не могла выкинуть из головы своего одураченного мужа, а поскольку говорить с любовником-американцем о чем-либо важном лично для нее не представлялось возможным, она вместо этого стала говорить с ним о Кашмире. Когда она произносила «Кашмир», то про себя подразумевала мужа, и эта уловка позволяла ей вслух говорить о любви к тому, кого она предала, с тем, с кем вступила в предательский сговор. Со временем она стала говорить о своей любви к закодированному «Кашмиру» все чаще, не вызывая этим ни малейших подозрений, — разве что иногда путалась в местоимениях, употребляя вместо неодушевленного притяжательного местоимения одушевленное. Говорила о его горах, его долинах, его садах, его ручьях, его цветах, его рыбе. Любовник-американец явно был слишком глуп, чтобы разгадать, что это за код, и приписывал ее оговорки недостаточному знанию английского. Правда, от него не укрылась горячность, с которой она говорила о «Кашмире», и страстность ее обвинений кашмирцев в пассивности и трусости перед лицом всех издевательств глубоко его тронула.
— Скажи, милая, когда ты говоришь о чинимых там злодеяниях, кого ты имеешь в виду? Вооруженные силы Индии? — спросил он, склоняясь над нею, проводя рукою по спине, целуя голое бедро, лаская сосок. Она тут же решила, что словосочетание «Вооруженные силы Индии» можно в ее случае вполне соотнести с личностью самого посла, что военная оккупация Долины индийскими войсками очень даже подходит в качестве кодового названия для захвата ее тела американцем.
— А ты как думал?! — воскликнула она. — Насилуют, отбирают всё. Будто ты ничего об этом не знаешь! Неужели ты не понимаешь, как это унизительно, как стыдно, когда твои сапоги топчут мой сад, мое поле?
И опять очевидная оговорка: «твои сапоги», «мое поле»… Но и на сей раз он ничего не заметил, потому что гнев сделал ее еще прекраснее и желаннее.
— Кажется, я начинаю понимать, — произнес он приглушенным голосом, зарываясь в ее тело, — только ты не против, если мы чуть-чуть отложим эту дискуссию?
Время шло. Макс Офалс отдавал себе отчет в том, что она его не любит, но предпочитал не думать об этом, закрывая глаза на возможные последствия, потому что целиком находился во власти давно позабытого чувства. Он видел, что Бунньи, как все куртизанки, предоставляя в его распоряжение тело, скрывает от него себя настоящую, но его это устраивало: обманывая себя, он считал, что таким способом она честно расплачивается с ним за то, что ему было угодно называть любовью. Более того, он допустил, чтобы ее горячие речи по поводу «оккупации Кашмира» повлияли на его собственную позицию в кашмирском вопросе, ни на минуту не подозревая, что за ее пламенными речами скрывалась злость на себя и на недотепу-мужа, который не кинулся ее спасать. Сначала в частных беседах, а затем и публично Макс стал высказываться против «милитаризации кашмирской долины». Когда же с его уст впервые сорвалось слово «притеснение», его популярность лопнула, словно мыльный пузырь. Газеты разорвали его в клочья. «Оказалось, — писали о нем, — что под псевдоиндийской оберткой скрывается дешевая „самокрутка“ (на сленге так называли пропакистански настроенных американцев, с намеком на совместную пакистано-американскую компанию по производству сигарет), обыкновенный тупой гринго-иностранец. Америка бесчинствует в Юго-Восточной Азии, вьетнамских детей жгут напалмом, и при этом посол Америки еще имеет наглость говорить о „притеснении“! Соединенным Штатам следует прежде всего навести порядок в собственном доме, — громыхали газетчики, — а не учить нас, что и как делать со своей землей». И тогда Эдгар Вуд, точно определивший, откуда ветер дует, решил для себя, что с Бунньи пора кончать.
Присмотритесь к нему повнимательнее, вглядитесь в этого маслянистого грызуна, в этого Шустрика-Суслика Вуда, невидимого торопыгу, лихого смазчика шестеренок, в этого подпольного мастера мистификаций, в этого ящера; глядите на этого змея, затаившегося под основанием горы! Пимпочка, сводник и сутенер его калибра, казалось бы, совсем не годился для исполнения обременительной роли сурового поборника нравственности. Сложно судить других, когда сам лишен общественного признания. И все же эта роль ему удалась; этот находчивый прощелыга, этот ловкач сумел совершить свой подвиг. Вся жизнь Вуда строилась посредством систематических метаморфоз. Сын бостонского прелата (то есть тоже в некотором роде брахман), он отказался от религии еще в молодые годы. Однако, отринув религию, он на всю жизнь сохранил склонность к ханжеству и выспренности. Оставаясь скрытым ханжой, он демонстрировал смирение и снисходительность к человеческим слабостям. За смирением же он умело скрывал ненасытное тщеславие. Именно тщеславием руководствовался он, предложив свои услуги Максу в качестве бескорыстного ученика и доверенного лица, готового на всё, человека-невидимки, глухонемого слуги, подставки для ног могущественного хозяина. Это позволяло ему, при всей подлости натуры, считать себя человеком высокоморальным. Поглядите на него: вот он колесит на кудахтающем мотороллере по улицам столицы, и полы белой куртки — простого местного пиджачка — хлопают по ветру, и обут он, заметьте, в простые местные сандалии-чапальки. Но вот он приехал к себе, и теперь, будьте любезны, обратите внимание на убранство его жилья: повсюду произведения индийского искусства, живописные полотна стиля мадхубани[25], изделия туземных ремесленников Варли, кашмирские миниатюры, работы художников времен Ост-Индской компании. Характерное убранство для европейца, очарованного Индией, не так ли? Ан нет: тот же Вуд втайне был твердо убежден в исконном превосходстве западной цивилизации и испытывал смутное презрение к народу, чей стиль жизни он так дотошно пытался копировать. Отдадим ему должное: это не давало ему спокойно спать. Подобное насилие над собственной личностью, подобные терзания и завихрения в психике, подобные противоречия между показным и истинным не проходят бесследно и, вероятно, требуют неимоверных усилий. Человек-змея, всегда с жалом наготове, он в любом случае безусловно являлся слишком мощным противником для вконец скомпрометировавшей себя и, в общем, беззащитной и слабой женщины. К тому же она, да в конце и сам Макс, значительно упростили ему задачу.